Первый голос.Сегодня наша встреча начнется несколько необычно. Я хочу пригласить вас на заседание секретариата правления Московской организации писателей. И так было это в Малом зале Центрального дома литераторов. Идет обычное заседание, как всегда участвует в нем актив писателей. К собравшимся обращается Иван Федорович Вениченко, он один из секретарей правления.
Второй голос.Товарищи, есть еще одно предложение. Отклониться от заранее объявленной официальной повестки дня сегодняшнего заседания и прослушать новые произведения поэму Степана Петровича Щипачева. И вот в этом кругу обсудить.
Третий голос.Несколько слов хочется сказать. Эта поэма, вообще-то говоря, историческая, но и в то же время и сегодняшняя, потому что много мостиков к сегодняшнему дню. В нашей литературе все-таки много белых пятен, много забытого, обойденного. Вот мы, москвичи все, живем почти на красной пресне. И все-таки мне кажется, что мы живем как в лесу. Ну вот, скажем, есть совсем недалеко от нас улица Николаева. Что мы о нем знаем? Ничего не знаем.
Это был начальник вооруженной шмитовской дружины. Храбрый, отчаянный юноша. Вот есть на Красной Пресне завод имени Монтурина. Тоже ведь мы не знаем ничего. А это один из участников вооруженного восстания Дикапшского, который 17 декабря был арестован. Он был рабочим этого сахарного завода. И на этом же сахарном заводе был расстрелян 19-го. Сейчас он называется завод имени Мантулина. Мы часто ездим по шмитовскому проезду.
Не знаю, вероятно, не все задумываются, что это за проезд шмитовский. Ну, лейтенанта Шмита мы все знаем, конечно. А был еще другой, был еще Шмит, фабрикант на Красной Пресне. Когда он получил наследство, эту мебельную фабрику, одну из крупнейших в мире, которая вырабатывала художественную мебель, и шмитовская мебель стоит сейчас и стояла во всех дворцах мира, в 1905 году он оказался наследником этой фабрики. И в то же время в 2004 году он вступает в большевистскую партию. Уже как большевик он себя называл большевиком. Он субсидирует Московский комитет партии крупными суммами через Максима Горького. Он субсидирует большевистские газеты, рабочие дела и другие.
Он закупает оружие и вооружает своих рабочих. Шмидтовская дружина была самая грозная дружина, и он закупил маузеров, самое, так сказать, хорошее и удобное оружие для уличного боя. В начале порушенного восстания его арестовывают, сажают в утырскую тюрьму, где он просидел полтора года, и в ночь с 13 на 14 февраля 2007 года тюремщики, старший невзиратель Кожин, еще один офицер, его зарезали в тюрьме. Они выдавили стекло и осколком стекла перерезали ему вены.
В общем, все к тому, чтобы это создалось впечатление, что он покончил жизнь самоубийством. Но он за несколько дней до смерти сумел оформить завещание. То, что осталось, остались еще сотни и сотни тысяч рублей его наличного капитала, все это перешло большевикам через сестру. О нем Максим Горький выступил со стачей. Его дяди, причем по роду Морозов, Викулом Морозов был его дед. Так вот, дяди его, четыре брата, сыновья Викулы, хотели его взять на поруки.
И Алексей Викулович даже предлагал царскому правительству, видимо это верно, миллион рублей для того, чтобы племянника взять под денежный залог. Но и этот миллион не помог. В 14-м должна была собраться комиссия о том, чтобы выпустить Шмита под денежный залог, но в ночь его убивают. Царское правительство, несмотря на страшную реакцию наступившую, боялось публичного процесса, но выпустить его все-таки не хотели. Изумительная личность. 21 года он уже знал в совершенстве нескольких языков. Изумительное обаяние и портрет его. Это красавец, замечательный парень.
Вот я давно этой темой как-то жил, прочитав его предсмертное письмо, которое он сумел за день до смерти переслать старшей сестре Кате, это письмо нельзя не считать, понимаете, чтобы сердце не переворачивалось. В общем, он понял, что ему уже было оттуда не выйти, но он сумел всякое письмо в одной книге переслать. Это письмо опубликовано. Я написал небольшую вещь, мне ее будет трудно прочитать, потому что это всякий не в том смысле поэма, понимаете, есть сюжет строгий, это скорее всего так сказать эскизного что-то такое.
Мне хотелось показать время, время то изумительное время, по своей трагичности, по своей сложности, противоречивости. Значит, называется поэма «Наследник». Вступление. Пора. Я слышу гуденье дороги. Не знаю, будет легка ли она. Ложатся в поэму первые строки, первые шпалы ее полотна. Мне еле маячит за далью мглистой Конечная станция, надо спешить Пусть ветер времени перелистывает Страницы моей души Пишу и тревоги мои об этом Но пусть набегают сомнения порой До строчки последней мне быть поэтом Велит поэма моей герой Вот он стоит у березы Ветер запутался в мягких его волосах На травах колеблются тени от веток Купается жаворонок в небесах Под ветром листва молодая шумит Послышалась песня протяжная где-то И ею заслушался Коля Шмидт Встречая свое двадцать первое лето Он гибкую ветку отвел рукой А песня, в ней боль вековая России В ней труд непосильный и сонный покой Еще не разбуженной сельской стене Он так и видит мужицкие лица Деревни среди лесов и полей Где в избах смотрят царь и царица С обложек в Сытинских календарей.
Год 1904-й Надвинулся век на него горой В тужурке студенческой, чуть потертой, Стоит поэма моей, герой. Обычную жизнью жила окраина, Зимой до рассвета будила гудком, навозом и сеном пахло у чайных, у фабрик горьковатым дымком. Булыжник, сараи, иные заборы скрывали до мишек приземистый рост. Как видно, давно подпихнул город рабочую пресню за горбатый мост. Но там же, над гнилью домишек тесных, под звездами ночи, под куполом дня, зеркальными окнами глядел на пресню каменный шмитовский особняк.
Бывало, метелью сменялся мороз, но люстры сияли в натопленном зале, и в мраморе их отраженья казались туманностями далеких звезд. Фабрику Шмита знали не только в Москве. В Париже, в Версале, в надменно-чопорных позах застыв, кишливая знать не в одном зале покоила в шмитовских креслах зады. Шли в гору дела Меж бухгалтерских строчек Росла громоздясь прибылей строка В которой даже щахотка рабочих Звенела золотом наверняка Шли в гору дела Но смерть без спроса Не скрипнув и дверью Вошла в особняк Хотя для нее без носа Доступней бывает, бедняк.
Права она или не права, Явилась и к старому Шмидту. Печально молилась о нем вдова, В пропавшей с вещами спальне. Разъехались родственники давно, Давно погашены люстры, И вьюгою лютой Уж полночь ломилась в окно. Сидел Николай, подперев подбородок Чего-то додумать никак не мог Жизнь человека и жизнь народа Легко ли такой размотать клубок Набит нелегальщиной книжный шкаф Подпольные сходки, споры в кружках Застегивая шинель на ходу, Шмидт вышел из дому Забыв о постели, он долго стоял на горбатом мосту В обнимку с метелью Она лицо стужало ему, со свистом с моста уносилась во тьму В тот день Николай, капитала наследник, стал совершеннолетним Наследник, да-да, я наследник Народного горя, народной мечты, Парижской коммуны, рабочей пресни, рабочей классовой правоты.
Уйду от отцовских стен. Я не фабрикант, я только студент. На мысль не укладывалось никак. А Энгельс, он тоже ведь был фабрикант. стоял николай среди вьюги слепой и вслух разговаривал сам с собой шпики на постах конечно но где-то печатается в подполье газета и и выпускают большевики на рабочие пятаки рвал Ветер. Слова были чуть слышны. Партии, деньги нужны. Не очень приметен горбатый мост, но все же с него чуть поближе до звезд.
Недаром тут мысли рождались о том, что светлая эра не за горами. На Кудринской площади вдовий дом маячил газовыми фонарями. Уродливо высилась колонча, но Шмидт за бьюгою не различал. Была, как одежда Христа, у многих вера в царя чиста. Колонны рабочих темные густы Хоругви иконы золотили ряды Но залпы и многим со снега не встать Сапоги похоруглим по рику Христа Девятое января Год кровью начался по воле царя В историю впишется он особо Не тихий, как многие Грозовой над всей Россией с маньчжурских сопок тянуло синью пороховой. События близились неотвратимо, хоть были дали еще не видны, нахлынуло страшное слово Сусима всей прозеленью морской глубины.
Всей прозеленью и синью, и видели люди одно, Идут на дно корабли России, матросы идут на дно. На дно и Россия пойдет, если не сгинет под пулями царский род, Если на силу силой не встанет народ. Такие слова, пусть еще не громкие, кипели уже не в одной голове, и красный флаг броненосец Потемкин словам этим поднял в ответ. Еще не все понимали сами, что мало одних митинговых слов, и Ленин не разгибался часами над тактикой баррикадных боев.
К оружию призывал, чтоб выше вставал, революции вал. Он радовался, что полною грудью вздохнули матросы, что это не сон, а в яви жерлами их орудий пощупан был горизонт. Россия бурлила, листовок стаи, собрания, митинги, стачки. И грозна история, дни вистая, бессмертием метила имена. Где воздух уральский, смолисто-крепок, вновь было черно от рабочих кепок, ловили каждое слово Свердлова, а слово его подтверждала рука победа недалека.
Подавшись вперед в стремительной позе, стоял он на выветренной скале, на глыбе седой. на какую и в бронзе он встанет потом на Уральской земле. Ломая рядов полицейских шлагбаумы, потоком людским раздвигая дома, шла в скорби за гробом Баумана, не революция и сама. Даже и смерть его агитировала, будила Россию. Не зря рабочие Шмита в подвальном тире стреляли в портрет царя, а красный гроб на плечах народа все плыл и плыл, удаляясь в века, и где-то трусливо жалось к воротам сутулая тень шпика.
такое сдержи попробуй колоннам рабочих потерян счет шмидт слез не стыдился и красному гробу кого-то сменив подставлял плечо он думал пусть черная сотня помнит и в траурный день мы к победе идем. В руках негодяя железный ломик. Кровь Баумана запеклась на нем. Кровь Баумана. Момент настал. Я знаю, как быть не с моим капиталом. Сталь Маузеров, надежный металл. Пусть деньги Деньги мои будут этим металлом. Кареты, рысаки, удила в пене, Ковровые дорожки льются по ступеням, По лаку, по мрамору, по бронзе скользят в ухи.
Съехались мебельные фабриканты, багажи. Сигарами пахнет, тыщут в пепельнице и простые окурки. Стоит Николай чуть поодаль в студенческой тушурке Кто-то слушает внимательно, кого-то от сытости клонит в сон Теряя спокойствие, но сидя еще, говорит фабрикант Левисон Восьмичасовой рабочий день, за ним стоит Пугачева тень Вы не коммерсант, молодой человек, не фабрикант Если поддакиваете каким-то большевикам, он голос поднял почти до крика и пальцем с бриллиантом в Николая тыкал. А я считаю, правы рабочие, страху на себя не нагоняйте очень, поверьте, в этом есть и для промышленников интерес.
Николая не дослушали, повскакались мест. Мальчишка, вздумал учить. Я все сказал, господа, жалею, что приехал сюда. Он к двери пошел, на крики не скосил и глаза. Он уходил от своего класса. В осеннего ветра сила листву по Новинскому бульвару носила, листву, что шурша становилась ржавее у черных скамеек и слышалось все грознее, долой самодержавие. Фабрика Шмита недаром была на примете у жандармов Папка с печатными буквами дела От сведений агентурных толстела А в сведениях этих, в закорючках и завитках Писалось на фабрике Шмита рабочие У горнов кузнечных целые ночи Жереза вертят в руках Куют из каленого пики, ножи Чтоб царствующему дому не жить, у всех реверверы, а в подвалах, там баба одна бывала, пушки, динамит, и все накупил сам хозяин Шмидт.
То подлинно будто тысяч на сто Не фабрика чертово гнездо. За строчками строчки, за корюшки и завитки На их выводили не только шпики, Не только филеры московской охранки, Такие же размашистые завитки Нашли бы у многих фабрикантов на бланке. Папка с печатными буквами дела от доносов толстела. Морозным, железным пришел декабрь. Рабочая пресня в кольце баррикад. Неубранный снег месили подковы. Глядела в глаза неизвестность. Орудия жерлами шестидюймовыми поворачивались на пресню.
Вставала сила на силу, горели костры, растопляя снега, топтались солдаты вокруг, верзилы Семеновского полка. А там рубили столбы, тащили мебель, валили трамваи, чтоб не пропустить врага, и над баррикадами в небе плыли снежные облака. Рабочая пресня готовилась к бою. На шмитовской фабрике, в цехе обойном, три девушки низко склонились, спешили, по красному бархату золотом шили. иголками букву за буквой с утра пролетарии всех стран 1 иголку до крови палец две капельки крови на бархат упали две капельки крови нахмурила девушка бровь это на знамени первая кровь рабочие знамя по бархату буквы в строку ему с баррикады грозить врагу пробитому пулями в славном году в музее стоять у веков на виду полотнище то что обивка юалой ступени сиденья царю украшала забудется память ничью не заденет а вспомнится если то смутным видением не тем же но перекликнется с нами что царь по нему елозил штанами вся кудринка в гаре пороховой стояла с утра артиллерия била по фабрике шмита наводкой прямой взлетали соседних домишек стропила поручик в команду словечки вертывал, любуясь собою солдат на виду. Огонь по этому чертову гнезду!
Солдаты стреляли не очень метко, но в Девятинском под грохот и свист кровавый обломок кроватки детской на проволоке повис. Женщины в горе ломали руки на пепле, на черной от разрыва в земле Горящие жерла орудий в морозной дергались в мгле. Жилища, баррикады рушили, вздымали пожары под облака. Но маузеры и ружья дружинники крепко держали в руках. Так громко звучали впервые два слова железных рабочий класс. В крови баррикады, в крови мостовые, Драгунские шашки сверкали у глаз.
На твердость вставала сила, Свинцом без разбора косила. Но благословен, кто сраженный свинцом Пал к будущему лицом. Подмога! Откуда она, подмога, На этой залитой кровью земле? Сюда бы щапаевцев, но не могут. До них еще целых тринадцать лет. Каратели, в завтра не будет вам брони, Имен ваших мерзких не будет в строке. Вы та же обивка на царском троне, Вы хлам у истории на чердаке. Над преснею порохом воздух пропах, Кровавая марля под ситцем рубах.
В щаду и в дыму, но еще не разбита, Твердыня дружинников, фабрика Шмита. От ламп теросиновых полутемно, Материи красной повит станок. И гроб на станке, что навек заколочен, Пожары в окно позаряют из ночи. В гробу лежит Иван Карасев, Дружинники в горе не гнули голов, А в бой рвались отомстить врагу За Ванину кровь на колючем снегу. Лежал он в гробу, молодой, белобровый, Прядь светлых волос потемнела от крови. Герой легендарной далекой поры, Надежный маузер из скобуры И по переулку всех впереди, Чтоб против семеновцев путь преградить.
Иван Карасев, я вижу тебя. И тех за тобою рабочих ребят тот жар и столетиям не остудить. С тех пор коммунисты всегда впереди. За ними на штурм турецкого вала Дивизия под пулеметы вставала. Вперед их бросала та же отвага На Курской дуге и у стен Рейхстага. Они и сейчас, где лютует враг, На близких и дальних материках Идут впереди, презирая смерть. Иван Карасев, это твой пример. О, если б тот жар, мой взволнованный стих, помог мне до юных сердец донести, чтоб он согревал их дела и слова, ни всем равнодушными стать не давал.
Не поле сражения, мирная жизнь, но есть огневые и в ней рубежи, где твердости, пыла сердечного надо не меньше, чем с Маузером на баррикадах. Свет зарева с полохом падал в окно на гроб и на красный столярный станок. На миг тишина навалилась свинцом. Шмидт молча прошел, похудевший лицом. Склонилась русая голова. Он обнял гроб и поцеловал. И молча оружие боевое взял с крышки для баррикадного боя. Мне кажется это недавним и давним.
Уральские вьюги стучали в ставни, И звездное небо порой указалось к ночному окну примерзало. Гремела мать чугунами, тужила над маленькими над нами, Над четверыми сиротами Сугробы горбатились за воротами И всей мешанилою звезд и снега Наваливалось начало века Начало века И жизни моей начало Голодная буренка мыщала Под окнами тенями ложился вечер В избе угаром тянуло из пещи Достав из пасконных штанов кисец На лавке у двери сидел сосед, звучало чужим для ушей и для стен, не деревенское слово, студент.
Сосед приехал из Камышлова и вместе с листовкой привез это слово. В избе натоплено было жарко, сосед из листовки скрутил цигарку, курил и за что-то ругал царя. В ночавшейся вьюге мутнела заря, Да вьюгой не стихала, пожалуй, По всей России по зёмкой бежала, Мела по полям, по замёрзшим рекам. Что знал я тогда, одногодок с веком, Не той ли ночью, не той ли ночью Измученного, избитого, втолкнули в камеру одиночную студента Николая Шмита.
Четырежды ставили на расстрел, четырежды в дуло винтовок смотрел. И в пятый раз офицерская шашка у самых глаз выплеснулась из ножен светлее воды, воды, воды, хоть бы глоток, хоть бы немножко губы обмочить. Не давали три дня, три ночи. Солдаты хохочут. Хохочет ведь фебель меднорожей. Кому завещаешь пальто и калоши? Тупые, пьяные голоса. На штыках его побросать. Пить с губ сорвалось. А этого хочешь? У глаз пудовый кулак.
Вот, солдаты хохочут, все плыло перед глазами в тумане, а в мыслях слепые, слепые, обманутые, не знаете, где друзья, где враги, куда повернуть штыки. Допросы, угрозы, снова допросы. Стоял он высоколобый, светловолосый, упорно молчал. Не выдал никого палачам, фамилии дружинников не назвал. На запекшихся губах замирали слова. Юный, ясноглазый, лишь ветер, листвой шелестевший в лесах, когда-то запутывался в его волосах. А девичьи пальцы не трогали их ни разу.
Катя, сестра, только с ней делил он тревоги последних дней. И в пытках видел ее глаза, такие же, как у него, только в слезах. Четырежды ставили на расстрел, четырежды в дуло винтовок смотрел. А пресня пылала, пламя рвалось в облака, Высоко, чтоб видеть могли века. Николай Павлович Шмидт, фабрикант-революционер, родился 10 декабря 1983 года, арестован 17 декабря 2005 года за декабрьскую рухомную восстание на пресне, зверски зарезан царскими опричниками в Бутырской тюрьме 13 февраля 1987 года, надпись на могиле.
Проходят за сроками сроки, Ракетами время летит вперед, Но слов печальных и строгих Сэтла Мрамора не сотрет. Он жизнь короткую прожил, Богатство презрев, Легкость жизни презрев, Через квадраты тюремной решетки Последний своей улыбался зря. склоняя в молчание лица, суровую не скрывая печаль, рабочие сквозь частоколы полиции его в гробу несли на плечах. Капеллок. Два слова, красная пресня, два слова, а это песня. В той песне не померкнут во все времена кровью написанные имена. Считайте названия этих улиц, подскажут, где в пятом свистели пули. Дружинниковская, большевистская, баррикадная, кровью рабочей Полита каждая Была Кудринская Сейчас на углу здания Четкими буквами Площадь восстания Читатель, мой друг неизвестный Пойдешь по Шмидтовскому проезду Считай его В сверкании вечерних огней Продолжением Поэмы моей
Первый голос.После того, как закончил чтение поэмы друзья писатели поделились первыми впечатлениями я как бы процитирую их включу отрывки из их
Четвёртый голос.выступлений виктор тельпугов я не знаю что это по жанру степан петрович вы так сказали вроде бы даже извиняюсь что тут сюжета такого ясного нет для меня это так суть абсолютно безразлично есть там сюжет в этом произведении которое мы сегодня прослушали или там сюжет только так так сказать, внутренний, намеченный такой. Но важно для меня лично другое, что многие страницы очень волнуют просто по-настоящему. Я не умею воспринимать на слух как следует, но некоторые страницы просто запали, и как-то образ такой останется.
Ну, например, вот это место, значит, где две девчонки вышивают на красном знамени, И две капельки крови падают на это знамя, и говорится о том, что это первая рабочая кровь на этом нашем красном знамени. Но меня это пробрало самым настоящим образом. Вот есть и другие страницы, которые читаются по-настоящему и слушаются. Мне было это все очень интересно.
Первый голос.Очень взволнованно говорил о поэме Ярослав Смеляков. Конечно, трудно судить, впервые прослушав произведение, но все же, говорит Смеляков,
Пятый голос.и силы, и организации первой, так сказать, репетиции октября, все это очень нужно и очень сильно сделано.
Первый голос.А вот Александр Избах вспомнил свою юность, вспомнил встречи молодых литераторов с Терафимовичем и рассказывал об этом так.
Шестой голос.А я, поскольку поэма была лирическая, хочу только сделать несколько лирических замечаний. Потому что больше 40 лет тому назад мы, краснопресненские комсомольцы, собирались у Шмидтовского проезда на квартире Александра Серафимовича, который жил неподалеку. И Александр Серафимович нам читал свой старый рассказ на пресне и рассказывал о фабриканте Шмидте. Это было для нас, для юных совсем людей, чрезвычайно трогательно. И вот сейчас, через какие-то 45 лет, прослушал поэму Иезу Степана Щепачева.
Я хочу говорить не как писатель сейчас, сейчас, от имени тех старых краснопресенских комсомольцев, которые тогда впервые узнали о Шмидте, и от того, может быть, теперь новое поколение комсомольцев краснопресенских, которые не знают уже истории Шмидта, которые не знают истории Красной Пресни, и тем, что сейчас сделал Степан, рассказать им, мирически, о людях, которые воевали и которые подготовили то, что сейчас делает комсомольцы. Мне кажется, этим Степан делает очень большое и высокоблагородное дело.
Второй голос.Товарищи, хотя тут некоторые выступавшие говорили о том, что трудно на таком заседании повести какой-то большой творческий разговор профессиональный. И тем не менее, по-моему, такой разговор получился. И если не полный, то во всяком случае начало вот такого творческого разговора. И этот разговор, конечно, не исключает возможности дальнейшего его продолжения уже на творческом объединении поэтов. Мне просто хотелось
Третий голос.поблагодарить всех присутствующих. Мне чрезвычайно было приятно посчитать именно такой аудитории. Потому что когда, скажем только, как ни поэты, ни прозаики, ни критики, это всякие не то. Я шел сюда с большим волнением, и мне было приятно услышать и суждения Ярослава Васильевича, который хорошие слова стоял, и всех остальных. Просто я очень с хорошим настроением иду сюда.