Первый голос.Позавчера я попросила разрешения в редакции одного из московских журналов, чтобы мне из-за нашего вечера оттянули срок сдачи статьи. И в ответ услышала следующее. Что вы нам говорите? Мы тоже заняты Цветаевой. Цветаевой сейчас занимается весь Советский Союз. Я не знаю, занимается ли Цветаевой весь Советский Союз, но наплыв людей в Дом актера очень радует. Тем более, что сегодня такое странное совпадение, вечер, посвященный Марине Ивановне Цветаевой, проводит Московский Дом литераторов. Мы считаем, что лучшее у нас.
145 выпуск устной библиотеки поэтов посвящается Марине Ивановне Цветаевой, 90-летию со дня ее рождения. Вступительное слово сделает поэт Лев Озеров.
Второй голос.Дорогие друзья, остается так немного, всего 18 лет до окончания нашего бурного, невиданного в мировой истории века. Кончается второе тысячелетие. Никому из родившихся сейчас не дано состариться в пределах этого столетия. Он будет расти и встречать зрелость уже в 21 веке. Вырисовывается образ столетия. Летописцы не скучают. Кто же из поэтов нашего века останется? Это покажет время. На рубеже XIX и XX веков критик Скобичевский предсказывал Тютчеву полное забвение, но времени было угодно распорядиться иначе.
Тютчев вошел в первую пятерку лучших русских поэтов. Время – судья. Критика имеет лишь совещательный голос. Не в одиночку, а целыми группами, по 10 посты человек, барды нашего века с шумными дебютами, барды, коим предсказывали бессмертие, проваливаются в тартарары, падают в лето. Теневые при жизни репутации выходят на свет. Забытый Анинский мощно напомнил о себе в последние годы. Испытания десятилетий, думается, выдержали Блок и Есенин, Маяковский и Ахматова, Хлебников и Пастернак.
Некоторые из сидящих в зале добавят другие имена, убавят те, что я упомянул. Это дело времени. Но среди тех, кто имеет все права на внимание читателя нашего века и будущего века, не может быть, не должна быть забыта Марина Цветаева. Да и как забыть ее, если никем специально не подогреваемый интерес к ней растет из года в год. Она начала рано. Стихи шести лет. Русские, французские, немецкие. Первая книга, 1910 год. Живы, живы, молоды, работают. Блок, Брюсов, Андрей Белый, Бальмонт, Волошин, Хлебников, Кузьмин.
Трудно, находясь среди таких творцов, сказать новое свежее слово. Марина Цветаева его сказала. В чем новизна этого слова? Мы входим в огромный поэтический мир, существующий одновременно в трех временах – настоящем, прошлом и будущем. Это неблагостный идиллический мир. В нем все движется, рвется, сшибается. Сокрушительна лавина Цветаевских образов, прорвавших плотину традиционной строфики и вырвавшихся на окончательный простор самобытности.
Если бы меня спросили в двух словах, как обозначить личности дела Марины Цветаевой, я сказал бы «атлетическая женственность» и развил бы этот так, гладиаторские объятия ее строк, полное внутреннее волеизъявление, без которого нет большой поэзии, вообще поэзии. Это находит выражение в речи напряженной, монологической, стремительной, нервной. С места сдвинуты все пласты языка, перемешанный просторечий высокий стиль. В устах Цветаевой любое слово служит смыслу, и потому в контексте, ее контексте обретает силу.
Оно к месту, и оно вовремя. Ее стиху все доступно, все вровень. Вольница разина, раскаты вечевого колокола, завьюженные версты России, шепотные слова и лепит ручья. У нее свой синтаксис повелительный, живопередающий душевный жест, переливы голоса, разговор наотмашь. Как живется вам с товаром рыночным, оброк крутой, после мраморов карары, как живется вам с трухой гипсовой, Из глыбы высечен Бог, иначе-то разбит, Как живется вам стотысячный, вам, познавшему лилит.
Мысли тесно в прокрустовом ложе строки, Страфы периода, она переплескивает в другую страфу, В третью, все стихотворение выглядит одним, Большим периодом, произнесенным на одном дыхании. Перенос из строк, конечно, но это не прием, Не Анжамбеман, доступный всем, а свойства натуры, пылкой, неудержимой, жертвенной. В поэзии виден весь человек, он весь просвечивается рентгеном образа. Нельзя скрыть ни волнения, ни пустоту, ни пошлость, ни равнодушие.
Утром человек предавался суесловию и богохульству, вечером хочет быть смиренным и богобоязненным. И пишет стихи. Не удастся. Все проступит на светочувствительной пленке стиха. Светаева писала все без утайки, молитвенно, на выхлест, на вылет, на вынос. И ее слово – это ее жест, голос, мысль, явь, сон, сердцебиение. Сколько бы ни было приведено уподоблений, они недостаточны для характеристики целого. Манеры, стиля, личности. Нужна более общая, охватывающая целая характеристика.
Цветаева произносит монолог длиной в лирический том, в 17 поэм, в 8 драм-стихах, монолог длиной в жизнь. Вот достойный Гамлет, женщина, обуримая страстями, захлёстнутая музыкой русского словаря. Я прочитываю книги Цветаевой, как огромный дневник, который в одном случае лирика, в другом эпос, в третьем драма, в четвертом статья, в пятом перевод, в шестом письма. Все это вместе взятое дневник жадной жизни, чуткой, чувствительной, оскорбленной, гордой души.
Дух музыки, дух трагедии властвует у Цветаевой, рвущейся к народному. Жизнь сложилась крайне драматично. Она еще не описана в должной мере, завершена трагически, но уже сейчас с уверенностью можно сказать, что у таких поэтов, как Марина Цветаева, есть только день рождения. 1892 год, 26 сентября. Красную кистью рябина зажглась, падали листья, я родилась. Это 1916 год. И вот через 18 лет в 1934 году. Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст, и все равно, и все едино.
Но если по дороге куст встает, особенно рябина. Сколько пришлось пережить за эти годы, обозначенные этими двумя датами, двумя стихотворениями, двумя рябинами. Это все та же Цветаева, но как ликующая звонка первая строфа и как сумрачно-горька вторая. Натура мятежная вулканической породы Цветаева, однако, уехала из молодой советской страны, ушла в эмиграцию. Надо, надо мной здесь люто издеваются, писала она, играя на моей гордыне, моей нужде и моем бесправии. Защиты нет.
Неприметная в эмигрантских кругах, наголодавшись, намаявшись, в тоске по родине, она вернулась и в первый же год военного лихолезия, в тяжелейшую для нашего Отечества пору, погончилась с собой. Биографам надлежит еще много поработать для уяснения летописи и творчества Цветаева. Это долговременная работа. Прошло почти полтора века со дня гибели Пушкина, но до сих пор исследователи находят все новые свидетельства, спорят, отвергают, но от окончательной версии так же далеки, как и десятилетия назад.
Сегодня мы отвечаем день рождения поэта. Я произношу поэта с большой буквы. Здесь все ясно. Здесь мы у начала большого явления русской литературы. Явление, которое с годами вырастает в своей значимости. На иных страницах Цветаева и чувствуешь себя жителем зоны действующего вулкана. Бешеный темперамент. Огонь и камни, и дымок, и в час извержения лава. Лава течет неудержимо и не хочет застывать. Застывшую лаву можно нарезать на плитки и мастить ими мостовую. Цветаевская лава для этого не годится, она не остывает ни в стихах и поэмах, ни в прозе, ни в драме, ни в статьях, ни в переводах, ни в письмах.
Все жанры ей подвластны, и страсть поэта поддерживается высоким аналитическим умом. Между простодушной песней и тончайшим движением мысли нет преград. Мы увлеченно следим за критической мыслью Цветаевой, раскрывающей нам миры, литературу, искусство, всей культуры. У нее свой почерк, своя стиховая поступь, свой синтаксис, свои паузы, даже когда стих на цезуре посреди или в конце строки останавливается, чувствуешь, что это Цветаева затаила дыхание, и сейчас заговорит она, дыхание глубокое, глубочайшее.
В Цветаевской строке, астрофе, абзацу всегда не хватает четырехугольника листа, она рвется за его пределы, как тесто на дрожжах прет из дежи, словесная масса не знает удержу. Это наше ощущение. В действительности же цветаевские стихи и проза ее подчинены строжайшей дисциплине, проверены законами высшей словесной архитектоники, усвоенной мастером как наследие и пережитой как бессонные ночи собственных поисков. Акустические свойства Цветаевского слова таковы, что произнесённое без нажима, естественным голосом оно, как в античном театре эпидавра, слышно далеко далече, и восслышно в застольном разговоре и на ярмарочной площади, и на горном плато.
«Искусство есть та же природа, — говорит Светаева, — она не отделяет искусство от природы, не противоставляет ей, стих не произносится губами, а весь человек стихом передаёт себя другому человеку, передаёт так, что перехватывает дыхание, и душа ликует или печалится». Небольшое отступление. Если будет мне дано время, я опишу переписку трёх поэтов, величайших поэтов нашего века, переписку 1926 года. В журнале «Вопросы литературы» за 1978 год опубликована, видимо, четвертая или пятая часть этой переписки Марины Цветаевой, Бориса Пастернака и Райнера Мария Рильке.
По истечении первой четверти века, то есть в 1926 году, завязалась эта трехсторонняя переписка. Прошедшие пять с половиной десятилетий показали масштабы каждого из названных поэтов. Переписка возникла по инициативе Пастернака в 1926 году, незадолго до смерти старшего в этой троице Рильке. Тогда, в ту пору, в 1926 году, 12 лет назад завершилась Первая мировая, до Второй оставалось 11 лет. Середина так называемой мировой передышки. Тревога писем, выраженная по личному поводу, выдавала тревогу мира.
Романтическая надежда на вечную дружбу переплёскивает за пределы года десятилетия века. Из трёх углов Франции, Швейцарии, России тянутся друг к другу руки трёх поэтов, напряжённо вглядывающихся в мир и эпоху. Они мечтали о встрече, но встреча из-за смерти Рильки не состоялась, и две судьбы родственных художников, Цветаева и Пастернака, теперь тоже давно уже завершены. Казалось бы, все это достояние истории литературы, но нет, созданное этими поэтами продолжает волновать, более того, по-новому открывает нам созданное десятилетие назад.
интерес к цвета его это интерес не десятков и сотен любителей это сотни тысяч книга мой пушкин издана у нас тиражом в 320 тысяч экземпляров и и не найти сочинение в двух томах изданы в в 80-м году тиражом в 100 тысяч. Естественно, и этого двухтомника не найти. Влияние Марины Цветаевой на нашу поэзию огромно. Жива ее интонация, ее мелодика стиха, ее характер, ее словесная кладка. Но есть и более широкая культура Цветаевой. Сокрушительная эрудиция этого человека на следующую и всю предшествующую культуру России и всего мира.
Любопытно было бы проследить, как интонация «Мой милый, что тебе я сделала?» волной пробежала по всей туда и обратно нашей поэзии. Любопытно проследить, как интонация «Как живется вам с другой?» проще ведь удар весла кочевала от поэта к поэту и вернулась обратно к Цветаевой. Это ее достояние, украсть нельзя. Нельзя любопытно проследить, как народное озорное, раскованное озадачище, обеим бабкам я вышла, внучка, чернорабочая белоручка, вызвала вихрь подражаний и уцелела, как уцелевает подлинность среди заменителей и поделок.
Естественно и по праву вошла Марина Цветаева в русскую поэзию, в русскую культуру, вошла, чтобы остаться в ней надолго, думается навсегда.
Первый голос.Тот, кто знает, как сложилась жизнь Марины Ивановны Цветаевой, не удивится, что мы начинаем наш вечер с музыки. То, что сейчас Яков Якулов сыграет, звучало когда-то в Трехпрудном переулке. Это музыка простая и великая. Это те напевы, то звучание, которое Марину, девочку, мучила и одновременно воспитывала. Это то, чем ее, по ее выражению, заливала мать и то, что навсегда осталось связанным с Трехпрудным переулком. Строк Цветаевой, которые показывают, как не просто тот мир, которого мы сейчас коснулись, в ней самой, как от одной музыки она свободно переходила в другую, и от предмета и вещи, которые любила в осязании, уходила в нечто гораздо более значительное, невидимое, общее и даже общественное.
Слуху моему мать радовалась, тут же, после каждого сорвавшегося молодец, холодно прибавляя. Впрочем, ты ни при чем. Слух от Бога. Так это у меня навсегда и осталось, что я ни при чем. Слух от Бога. Это меня охранило и от самомнения, и от самосомнения, и от всякого в искусстве самолюбия. Раз слух от Бога. У меня оказалась на удивительность растяжимая рука. Пять лет, а уже почти берет октаву, чуточку дотянуться, говорила мать, голосом вытягивая недостающее расстояние, и, чтобы я не возомнила, впрочем, у нее и ноги такие.
вызывая у меня этими ногами смутный и острый соблазн когда-нибудь и ногой попытаться взять октаву, тем более, что я одна из всех детей, умею расставлять на ней пальцы веером. Рояль святыня, и на него ничего нельзя класть, не только ног, но и книг. Газета же, мать, с каким-то высокомерным упорством мученика, Еже утреннее, ни слова не говоря отцу, неизменно и невинно туда их клавшему, с рояля снимала, сметала. И кто знает, не из этого ли сопоставление рояльной, зеркальной, предельной чистоты и черноты с беспорядочным и бесцветным газетным ворохом, И не из этого ли одновременно широкого эпидантического материнского жеста расправы? И выросла моя, ничем не вытравимая, аксиомная во мне убежденность, газеты – нечисть, и вся моя к ним ненависть, и вся мне газетного мира – месть.
Теперь я хочу перейти к другой теме, чтобы представить людей, которые сейчас займут место на этой сцене и возьмут совсем другую ноту в рассказе о Марине Ивановне Цветаевой. Дело в том, что, как вы понимаете, людей, которые видели Цветаеву, не так много. Я не знаю, занимается ли кто-нибудь сбором еще возможных для собрания воспоминаний о Цветаеве. Думаю, что такие люди есть. Россия богата такими странными чудаками, которые начинают подобные дела делать, делают их педантично и в конце концов реализуют. Но и людей таких действительно остается все меньше и меньше.
У меня недавно был разговор о Цветаевой с Фаиной Георгиевной Раневской. Время помешало мне выполнить то, что я очень хотела сделать для этого вечера, то есть я хотела прийти к Фаине Георгиевне с магнитофончиком и записать, а потом пустить для нашей улыбки и наших слез эту запись. Но не получилось, это я виновата. Рассказ был очень интересный, и в нем был такой момент, который невозможно было слушать спокойно, о том, как она, знавшая Цветаеву в 18-19 году, в 39-м просила свою приятельницу, знавшую Цветаеву, сделать какой-то вечер, на котором она бы могла увидеть Цветаеву.
До этого она ее не встречала. Она пришла к этой приятельнице и, войдя в комнату, поняла, что никого нет, какая-то женщина стоит у окна. И она, можете себе представить голос Раневской, сказала, ну что же, ты обещала, где Цветаева. И женщина, стоящая у окна, повернулась к ней. Вот тут она увидела другого человека, и они долго стояли, обнимая друг друга. Рассказ этот кончился тем, как утром было напечено много кулебяк, пирогов, как утром, после того, как Цветаева читала и как они разговаривали, утром Марина Ивановна очень просто, безо всякой интонации, простительной сказала, не может ли она взять с собой оставшуюся кулебяку.
И они поняли, в общем, долю своей и бестактности в том, что происходило. И кончилось это тем, что Цветаева и хозяйка дома Ироневская шли по Москве на рассвете с двумя сумками, в которых было уложено все, что Марина Ивановна могла принести Муру. Я сейчас предоставлю слово человеку, которого мы привыкли видеть в этом зале, стоящем вот в заливе рояля. Даже позу его знаем, как он встает, но он сейчас займет другую позу. Это Дмитрий Николаевич Журавлев. Когда Цветаева приехала в Москву перед войной, он встречался с ней и несколько страничек таких воспоминаний написал в свою книгу. Он сейчас их и прочтет.
А потом, без объявления специального НАТО, я только назову имя человека, который будет выступать, и у которого тоже свои отношения с памятью о Цветаевой. Это Давид Самойлов.
Третий голос.О Марине Ивановне Цветаевой я многое знал и слышал от моего друга и режиссёра Елизаветы Яковлевны Эфрон, сестры Сергея Яковлевича Эфрона, мужа Марины Ивановны. Увидел Марину Ивановну летом 1939 года. Худая, строгая, коротко стриженная, с большими зелеными глазами, напряженно подтянутая и словно заряженная каким-то внутренним током, она энергично двигалась, много курила. Если Анна Андреевна Ахматова производила впечатление человека спокойного, сдержанного, даже величавого, то здесь была пронзительная напряженность и острота.
И сразу во всем облике, повадке чувствовалось сход в существо из ряда вон выходящее. Была особая притягательная сила в моментальном ощущении ее неповторимости и значительности. Молчала ли она, говорила ли, касался ли разговор искусства, поэзии или просто любых жизненных обстоятельств. В общении она могла быть иногда резкой и всегда ошеломляла ощущением огромности и необычности своей индивидуальности. Несмотря на то, что я не испугался, не стеснялся ее, тем более, что с первой же встречи почувствовал доброе внимание к себе и даже заинтересованность, Она знала о тесной душевной связи между мной и Елизаветой Яковлевной и, по-видимому, отнялась ко мне просто как к своему.
Встречались мы редко. Моя занятость и то, что Марина Ивановна первое время жила в Москве под Болшево, мешали более частым встречам. но каждая оставляла всё возраставшее впечатление особой значительности, непохожести ни на кого из окружающих, исключительности натуры, напитанной внутренней творческой энергией, напряжённой внутренней жизнью. Однажды у Елизаветы Яковлевны Марина Ивановна прочла нам свою прозу о чёрте. Эта блестящая проза была насыщена такой сложной образностью и виртуозным обращением со словом, что я, хоть и был захвачен, не все сразу понял. Попросил Марину Ивановну разъяснить непонятное. Она строго ответила, но там же все сказано.
Екатерина, вскоре после этого Марина Ивановна была на моём концерте в Бетховенском зале. Я читал в этот вечер стихи Владимира Маяковского и Эдуарда Багрицкого. В его стихотворении Багрицкого «Контрабандисты» отчаянно запутался, забыл текст и, наконец, топнув ногой, в раздражении тут же на эстраде громко воскликнул «А, чёрт!» и сейчас же вспомнил забытую строку. Когда после концерта мы возвращались домой, Марина Ивановна сказала мне, ну, видите, вам было трудно, и вы позвали его.
С большой похвалой отозвалась она тогда в стихах Багрицкого, отметив свежесть и виртуозное владение рифмой в его думе про Апанаса. Изредка Марина Ивановна заходила к нам на улицу Вахтангова. Необыкновенно сильное впечатление то производило, как она говорила Вот это умение рассказать обо всем по-своему Непрерывный поток ассоциаций, яркий своеобразный словарь, исключительность впечатлений Как-то Марина Ивановна подарила мне экземпляр своей поэмы «Горы» Я сразу был захвачен силой и красотой этого сложнейшего произведения читал его всем вокруг, бесконечно перешитывал сам.
К творчеству Цветаева я никогда не мог и не могу относиться равнодушно. Больше того, я всегда ощущаю, что судьба будто приказала ей быть поэтом, причем эта высокая миссия легла на плечи Мариной Ивановны каким-то особым предназначением творить заново сложный поэтический мир. В ее поэзии все необычно и необычайно. Словотворчество, своеобразные ритмы, своя музыка, свой поэтический голос. В русскую поэзию она принесла так много нового, сказала не Илья Григорьевич Эренбург.
А Константин Георгиевич Паустовский, говоря о прозе Цветаевой, писал, проза Цветаевой точная, тонкая, свободная и порой тяжелая от богатства, как роса на любимой Марининой Бузине, не только законно и законченно соседствует с ее поэзией, но порой и побеждает ее. ее. Отношение Марины Ивановны ко мне становилось все дружественнее. Доброта ко мне выражалась в драгоценных подарках. Это были автографы стихотворений отца Кармен Дон Жуан, несколько фотографий ее самой и сына Муром где-то на берегу океана с лаконичными пояснительными записями на обороте.
Мы с Муром на французском Средиземном море, лето 1935 года. И характерно начертанные инициалы М.Ц. Мы с Муром напротив форта Брянсон, где, возвращаясь с Эльбы, ночевал Наполеон, лето 1935 года. Фотография Парижа. Дорогому Дмитрию Николаевичу Журавлёву. Париж, каким я его оставила. Репродукция из картины Питера Брейгеля «Рождество», на обороте которой написано «Дорогому Дмитрию Николаевичу моё место и век. М.Ц.». В октябре в эвакуации я узнал о трагической смерти Марины Ивановны в Елабуге на Каме.
Через несколько лет, проплывая на пароходе мимо Елабуги, расположенной на высоком красном берегу Величавой Камы, рано утром мы увидели уже за чертой города, на высоком обрыве, стоявшую одиноко, оторвавшись от других деревьев, стройную сосну, гордую, напряженно вытянувшуюся вверх, к небу. И я подумал, вот памятник Марине. Памятник, воздвигнутый самой природой громадному поэту, громадному человеку, ее одиночеству, ее судьбе. И, может быть, другого ей и не нужно.
«Лицом повернутое к Богу, ты тянешься к Нему с земли, как в дни, когда тебе итога еще на ней не подвели». Это строки из стихотворения Бориса Пастернака «Памяти Марины Цветаевой». А вот все стихотворение. Хмуро тянется день непогожий, безутешно струятся ручьи, По крыльцу перед дверью прихожей И в открытые окна мои. За оградою вдоль дороги, Затопляя общественный сад, Развалившись, как зверь в берлоге, Облака в беспорядке лежат. Мне в ненастье мерещится книга О земле и ее красоте.
Я рисую лесную шишигу Для тебя на заглавном листе. Ах, Марина, давно уже время, да и труд не такой уж ахти Твой заброшенный прах в реквиеме из Елабуги перенести Торжество твоего переноса я задумывал в прошлом году Над снегами пустынного плёса, где зимуют баркасы во льду Мне так же трудно до сих пор вообразить тебя умершей, как скопидомкой-миллионершей средь голодающих сестер. Что сделать мне тебе в угоду? Дай как-нибудь об этом весть.
В молчании твоего ухода упрек невысказанный есть. Всегда загадочны утраты, в бесплодных розысках в ответ. Я мучаюсь без результата, У смерти очертаний нет. Тут все полуслова и тени, Обмолвки и самообман, И только верой в воскресенье Какой-то указатель дам. Зима, как пышные поминки, Наружу выйти из жилья, Прибавить в сумерки коринки, Облить вином, вот и гутья. Пред домом яблоня в сугробе И город в снежной пелене, Твоё огромное надгробие, Как целый год казалось мне.
Лицом повёрнутое к Богу Ты тянешься к нему с земли, Как в дни, когда тебе итога Ещё на ней не подвели.
Первый голос.Давид Самойлов.
Четвёртый голос.нет моих книг, здесь меня не читают. Получалось, что не читают ни там, ни здесь. И все же Марина Ивановна ошибалась, здесь ее читали. В 18-19 лет мы, начинающие поэты Коган, Кульчицкий, Наровчатов, Слуцкий, наизусть знали версты. Для нас Цветаева была не звук пустой, уже 45 лет Вы простите меня, что я буду подглядывать, но эти стихи я знал наизусть, когда мне было 18 лет, стихи из верст, которые мы любили. Над городом, отвергнутым Петром, Перекатился колокольный гром, Гремучий опрокинулся прибой Над женщиной, отвергнутой тобой.
Царю Петру и вам, о, царь, хвала, Но выше вас, цари, колокола, Пока не гремят из синевы Неоспоримо первенство Москвы. И целых сорок сороковцев-твей Смеются над гордынью царей. Над синевою подмосковных рощ Накрапывает колокольный дождь, Идут слепцы калужскую дорогой, калужской песенной привычной, и она смывает и смывает имена смиренных странников во тьме поющих Бога. И думаю, когда-нибудь и я, устав от вас, враги, от вас, друзья, и от уступчивости речи русской, надену крест серебряный на грудь, перекрещусь и тихо тронусь в путь по старой, по дороге по Калужской.
когда приехала цвета его мы знали кто приехал и вообще надо сказать может быть это странно мы знали кто есть кто в русской поэзии хотя многих текстов у нас еще не было у нас не было позднего мандельштама и не было ну основной цвета его и но мы знали что это за поэт и конечно мечтали И вот в 1939 году осенью однажды мы со Слуцким пошли по делу в Гослит тогдашний, находился он на Черкасском переулке, к главному редактору Лезнику.
Там была очередь, мы сидели в очереди, и вдруг в эту комнату вошли два человека, мужчина и женщина, и прошли без очереди, подошли к двери главного редактора. Слуцкий, который всегда был законник, он тогда учился в юридическом институте, попытался их остановить. Я его отдернул и сказал, что это Пастернак. Ну, Слуцкий понял, что Пастернак выше закона и пропустил их в кабинет Резника. Рядом с ним была женщина. Если бы я знал, кто это, я бы лучше ее разглядел. Но как сейчас и как тогда мне запомнилось, она была молода, красива, одушевлена и вся обращена к Пастернаку.
Когда мы потом вошли к Резнику, он сказал, вы знаете, кто у меня был? Мы сказали, знаем, Пастернак. Нет, вы не знаете, у меня была Цветаева. Вот так минуту или две я видел Цветаеву единственный раз в своей жизни. Мог бы видеть её ещё один раз. Нас вскоре позвали в один литературный дом в Москве, где был Корнелий Зелинский, кажется, он был зачинщиком этого дела, Сельвинский, Вера Инбер, ещё несколько писателей, ну, крупных писателей, уже, так сказать, перед которыми мы были ученики.
и позвали нас знаете с какой целью чтобы объяснить что комсомольцам святая его тоже нужно мы должны были это подтвердить и должна была прийти марина иванна но она не пришла она не пришла почему-то и пришлось считать стихи нам но мы твердо заявили что комсомольцам марина иванна нужно вот вторая несостоявшаяся встреча с цвета его и потом во время войны мы ничего не не знали я не ничего не знал не знала ее гибели только после войны это как-то дошло но после войны почему-то начали появляться и стихи переписаны от руки где-то они ходили по москве помню крыса лова поэму горы попытку ревности все это вдруг начало появляться и когда цвета его появилась уже в печати она была подготовлена уже уже у нее был громадный читатель то почему тосковала она сейчас читатели и огромен она одна из любимец нашего читателя многие даже не читают уже знают что что есть Светаева. Она даже не только читаемый поэт, но она и знак поэта. Это ну и плохо, и хорошо где-то, черт ее знает. Пушкина тоже не все читают, но знают, что есть Пушкин.
Я получаю много писем от людей, пишущих стихи или читающих стихи. Это письма очень интересные, и мне обычно излагают свои вкусы эти люди. И вот всегда в списке первых, так сказать, трёх-пяти поэтов стоит Марина Цветаева. И некоторые пишут стихи, посвящённые ей, многие подражают, конечно, неумело. И мне хочется закончить своё выступление, прочитав вам вот такое полученное мной стихотворение. Это целый цикл стихов, неумело написанных, но которые свидетельствуют о любви читателя к Марине Цветаевой.
Это из провинции, из маленького города. Женщина, которая художница, она мне написала об этом. Мне кажется, что стихи очень трогательные. Я вам их прочитаю. Цветы Цветаеву примите, Свой страшный час Она непризнанным открытием Ушла от нас. Цветаеву примите,
Первый голос.Каждый из нас может вспомнить, как Цветаева вошла в его жизнь и что-то по этому поводу сказать. Я вот слушаю Самойлова, мимо него она прошла, Страшно подумать, что мимо меня, хотя я была совсем маленькая, Цветаева проехала Я была в Чистополе, в том интернате, куда в начале сентября вернулся из Елабуги Мур Вы не поверите, но мы были, наверное, какие-то особенные дети Мне было 10 лет, но так как в Мура, не осознавая трагедии, которая произошла рядом с нами Влюбились все девочки писательского детского интерната, то уже мне трудно отделить сейчас и так, как это положено, стихи, которые я хочу вам напомнить, сказать, что это не ему.
Но мы тогда ходили, тогда дети за ним по пятам под гипнозом строк, это я сейчас говорю Цветаевой, именно под гипнозом, четвертый год, глаза как лед, губы уже роковые, вот нам казалось, что это Муру, и мы эти стихи знали, вот что самое поразительное. И потом пошло это поветрие по детям тогда. И ходили, и бубнили, вот опять окно, где опять не спят. Вот тогда, в детстве, понимаете, каким это образом вошло в детский мир тогда, непонятно.
Я не видела Марину Ивановну, но я очень много слышала, как я сейчас понимаю, из тех звуков, которые тогда слышала она, вот тогда, в 41-м году. Я вам скажу, что у нас были самые страшные дни в этом интернате, когда с пристани доносились звуки. Я не слышала, чтобы их воссоздали хотя бы в одном нашем кинофильме о войне, потому что это было бы очень страшно, Хотя в кино показывают и смерти, и всякие ужасы, но чаще всего мы как-то спокойно на это смотрим.
Когда на пристани провожали, сажая на барже людей из соседних деревень, и они уплывали на фронт, вот тот звук, который стоял в воздухе, его не назовешь стон, вопль, скорее вой. И это было так страшно, что в нашем доме колхозника, где мы жили, начиналась страшная истерика. И вот взрослые, которые были там, жены писателей, скажем, которые были нашими руководительницами, они наверняка помнят, как трудно было угомонить этот плач, который начинался в одной комнате, переходил в другую, потом это скопление детей из комнаты в комнату металось, потом мы забивались по четыре человека под одно одеяло, затыкали уши, лишь бы не слышать, что происходило на пристани.
Вот какая это была осень и какое было вступление имени Цветаевой в большое количество детских сознаний, которые были тогда вокруг меня. Прошло 40 лет, но кто бы мог подумать, что сейчас, вот этим летом, допустим, на приемных экзаменах в театральный институт прошло на актерский факультет около тысячи человек. И, наверное, каждая третья девочка читала Цветаеву. Это невероятно, но она действительно, это и она, и не она, но слово ее входит совсем с другим звучанием в наше сознание сегодня.
И нечего удивляться, конечно, что наши молодые актрисы, существа очень восприимчивые, каждая на свой лад слышит этот призывный звук и берет его на свое горло и на свою душу. Получается, как мы все знаем, разное. Для этого вечера мы впустим на эти подмостки двух молодых московских актрис. Стихи ранней Цветаевой, если так можно, позволено будет сказать, читает Алена Кайранская. Нечто, касающееся главной проблемой для поэта Цветаевой, проблемой ремесла и поэзии Антонина Кузнецова.
Пятый голос.Моим стихам, написанным так рано, что и не знала я, что я поэт, сорвавшимся, как брызги из фонтана, как искры из ракет, ворвавшимся, как маленькие черти в святилище, где сон и фимиам. моим стихам о юности и смерти, нечитанным стихам, разбросанным в пыли по магазинам, где их никто не брал и не берет, моим стихам, как драгоценным вином, настанет свой черед. Вам одеваться было лень, и было лень вставать из кресел, а каждый ваш грядущий день моим весельем был бы весел.
Особенно смущало вас идти так поздно в ночь и холод, А каждый ваш грядущий час Моим весельем был бы молод. Вы это сделали без зла, Невинно и непоправимо. Я вашей юностью была, Которая проходит мимо. Из цикла «Комедиант». Вы столь забывчивы, сколь незабвенны. Ах, вы похожи на улыбку вашу. Сказать еще золотого утра краше. Сказать еще один во всей вселенной Самой любви, молодой военнопленной, Рукой челине в ваянная чаша. Друг, разрешите мне на лад старинный Сказать любовь нежнейшую на свете.
Я вас люблю. В камине воет ветер, облокотясь, уставясь в жар каминный. Я вас люблю, моя любовь невинна, я говорю, как маленькие дети. Друг, все пройдет, виски в ладонях сжаты, жизнь разожмет, молодой военнопленный, любовь отпустит вас. Но вдохновенный всем пророкочет голос мой крылатый О том, что жили на земле когда-то вы Столь забывчивый, сколь незабвенный Ваш нежный рот, сплошное целование И это все. И я совсем как нищий. Кто я теперь? Единая? Нет, ты ищи. Завоеватель? Нет, завоевание.
любовь ли это или любование пираль причуда или первопричина томление ли по ангельскому чину или чуточку притворство по призванию души печаль а чей очарование пирали рощерках не все ли равно Как назовут сие уста, да коли Ваш нежный рот, сплошное целование Из цикла «Бессонница» Вот опять окно, где опять не спят Может, пьют вино, может, так сидят Или просто рук неразнимут двое. В каждом доме, друг, есть окно такое. Крик разлук и встреч.
Ты окно в ночи, может, сотни свеч, Может, три свечи. Нет и нет уму. Моему покоя и в моем дому завелось такое. Помолись, дружок, за бессонный дом, за окно с огнем. Молодую рощу шумную дровосек перерубил. То, что Господом задумано, человек перерешил. И уж роща не колышется, только пни покрыты ржой. В голосах родных мне слышится темный голос твой чужой. Все мерещатся мне дивные темных глаз твоих зрачки. Мы с тобою неразрывные, неразрывные враги.
Не для льстивых этих рис, лживых ряс, голосистую на свет родилась, Не ночные мои сны наяву, Шипом, шепотом, как вы, не живу. От тебя у меня шепот тот шип, Лира, лира, лебединый загиб. С лавром, с зорями, с ветрами союз Не монашествую я, веселюсь, И мальчишка не дурен белокур, Ну, а накривь уж пойдет чересчур, От тебя у меня шепот тот шип. Лира, лира, лебединый загиб, Доля женская слыхать тяжела, Я не знаю, на весы не брала. Непродажный мой товар Даровой Ну, а ноготь Как пойдет Синевой От тебя у меня Клёка тот хрип Лира Лира Лебедивый Загиб Когда я буду бабушкой Когда я буду бабушкой? Годов через десяточек.
Причудницей, забавницей, Вихрь с головы до пяточек. И внук кудряш Егорушка Взревет, давай, ружье. Я брошу лист и перышко, Сокровище мое. Егор, моя утробушка, Егор, ребро от ребрушка, Егорушка, Егорушка, Егорий, свет храбрец, Мать всплачет год-три месяца, А уж гляди, как золу. А я скажу, пусть бесится, Знать, в бабушку пошел. Когда я буду бабушкой седой коргою, с трубкою, и внучка в полночь крадучись шепнет взметнувши юбками, кого, скажите, бабушка, мне взять из семерых, я запрокину лавочку и закружусь, как вихрь.
Мать ни стыда, ни совести, и в гроб пойдет пляша. А я-то на здоровица, знать, в бабушку пошла. Кто ходок в пляске рыночной, тот лих и на перинушке. Маринушка, Маринушка, Марина Синь-Маря. А целовалась бабушка, голубушка, со сколькими? Я дань платила песнями, Я дань взымала кольцами, Ниночки даром проспанной Все в райском лосаду. А как же, бабка, Господу Предстанешь на суду? Свистят скворцы в скворечницах, весна-то, глянь, бела. Скажу, родимый, грешница счастливую была.
Вы ж, моя утробушка, Маринушка с Егорушкой, Моей землицы горсточку, Возьмите в узелок.
Шестой голос.Письмо Борису Пастернаку, двадцать седьмой год. О, Борис, Борис, как я вечно о тебе думаю, Физически оборачиваюсь в твою сторону за помощью. Ты не знаешь моего одиночества. Недавно закончила большую поэму. Читаю одним, читаю другим. Полное, ни слога молчание. По-моему, неприличное. И совсем не от избытка чувств. От полного недохождения. От ничего непонятности. А мне все ясно, я ничего сделать не могу. Недавно писал кому-то, думая о Борисе Пастернаке, он счастливее меня, потому что у него есть двое-трое друзей-поэтов, знающих цену его труду.
У меня же ни одного человека, который мог бы на час предпочесть стихи всему. Это так. У меня нет друзей. Есть дамы, знакомые, приятельницы, покровительницы, часто любящие чаще меня, чем стихи. А если берущие в придачу стихи, то в тайне сердца, конечно, стихи. девятьсот шестнадцатого года борис для чего же вся работа что же мне делать слепцу и пасынку в мире где каждый оч и зряч где по анафемам как по насыпям страсти где насморком назван плач что же мне делать ребром и промыслом певчей как провод загару сибирь по наваждением моим как по мосту с их невесомостью в мире гирь что же мне делать певцу и первенцу в мире В мире, где наичернейший сер, Где вдохновенье хранят, как в термосе, С этой безмерностью в мире мер.
Например, письмо Владиславу Ходосевичу, 28-й год. Нет, надо писать стихи, надо. Нельзя дать ни жизни, ни эмиграции, ни всем геликонам, бриджам и так далее, этого торжества заставить поэта обойтись без стихов, сделать из поэта прозаика, а из прозаика покойника. Вам дано в руки что-то, чего мы не вправе ни выронить, ни переложить в другие руки, которых нет. Я понимаю, есть присыщение, но есть ведь и истощение от вычки. Чем меньше пишешь, тем меньше хочется.
Не отрешайтесь, не отрекайтесь. Вспомните Анну Ахматову. А если я умру, то кто же мои стихи напишет вам? Не вам, а даже не всем, а просто кто? Мои стихи? Никто. Никогда. Да, это невозвратно, И именно потому, что нас немного, Мы не вправе. Школа стиха. Глыбами лбу лавры похвал, Петь не могу. Будешь пропал, на толокно переводи, Как молоко, звук из груди. Пусто, суха, в полную веснь чувства, Сука, старая песнь, брось, не морочь Лучше мне впредь камень толочь Тут-то и петь на зловрагу Коли двух строк свесть не могу Кто, когда мог Что я, снеги, чтоб день-деньской Петь не моги, пташка, пой Пытка, терпи Скошенный лук, глотка, хрипи Тоже ведь звук и в гробу, и под доской. Петь не могу, это воспой.
Письмо поэту Штейгеру, Анатолию Штейгеру в Швейцарию. Мне для дружбы или, что тоже, службы, нужен здоровый корень. Дружба и снисхождение – это жаление, унижение. Я не Бог, чтобы снисходить. Мне самой нужен высший или, по крайней мере, равный. О каком равенстве говорю? А есть только одно равенство, равенство усилия. Мне совершенно все равно, сколько вы можете поднять. Мне важно, сколько вы можете напрячься. Усилие и есть хотение. Если у вас этого хотения нет, нам с вами нечего делать.
Я всю жизнь возилась с немощными, нехотящими мочь. И если меня от этого не убыло, то это только потому, что меня, должно быть, вообще убыть не может. Но если меня от этого не убыло, тем от меня не прибыло. С мертвым грузом нехотения мне нечего делать, ибо это единственный, которого мне не поднять. Если бы вы ехали в Париж в библиотеку или поклониться Вандомской колонне, я бы поняла, если бы вы ехали в Париж за своим одиночеством, как 23-летней Рильке, оставившей потом бессмертные слова, я всегда знал, что это город, в котором живут, по-моему, это город, в котором умирают.
Если бы вы ехали за своим одиночеством, я протянула бы вам обе руки, чтобы тут же отпустить. Будь один, но вы едете к о-ви-чу и компании, к ничтожествам, в ничтожество, просто в ничто, в богему, который есть пустота, большее, чем ничто. как вы можете вы поэт меня от богемы тошнит от всякой от мюргера и до наших дней назвать вам разницу тогда у тех был надрыв с гитарой теперь у этих с напитками и наркотиками а для меня это свалочная яма помойное место и смерть поплавского случайно перенюхал шива героина для меня не Не трагедия, а пожатие плеч.
Не жаль. Убей меня, Бог. Не жаль. И умри вы завтра от того же. Не жаль. Будет. Я их слушала этой зимой. Целый вечер. Смотр поэтов. И самой выразительной строчкой на этом вечере было И человек идет домой с пустою головой. Честное слово, этим человеком я себя чувствовала после этого вечера. Когда человек говорит, я мертв, ну что же, попытаемся воскресить. И воскрешала. Но когда человек говорит, я мертв и не хочу воскреснуть, милый мой, что же мне делать с трупом?
Я могу взять на себя судьбу всю, но я не могу и не хочу брать на себя случайностей. Молвь емче органа и звонче бубна, молвь и одна на всех. Ах, когда чудно и ох, когда трудно, а не дается. Эх, ах, Симпиреев, и ох, вдоль пахот, И повинись, поэт, что ничего, кроме этих Ахов, охов, умузы, нет. Найнасыщеннейший рифма, недрный низший тон, Так перед вспыхнувшей Суламифью, Ахнувшей Соломон. Ах, разрывающееся сердце, слог, на котором мрут Ах, это занавес вдруг, разверстый, ох, ломовой хомут Словоискатель, словесный хахаль, слов неприкрытый кран Эх, слуханул бы разок, как ахал в ночь половецкий стан И пригибался, и зверем прядал В мхах, в звуковом меху Да ведь это ж цыганский табор Весь и с луной вверху Все жеребец, нарши на щерезь Ржет, предвкушая бег Все напоровшись на конской череп Песнь заказал Олег Пушкину И распалясь в полете В пробогатырских тьмах Ах, неодолимые возгласы плоти, ох, эх!
Первый голос.У нас очень насыщенный вечер, и я думаю, что при таком мизансценировании невозможно делать антракты. Поэтому только я так. Вы меня понимаете. Мы мало какие уроки воспринимаем. и говорить о том, что Цветаева дала нам урок, а мы его выучили, в высшей степени наивно. Но главное, что она дала нам этот урок. И один из самых прекрасных данных ею, преподанных ею нашей литературе, нашей поэзии, уроков, есть урок солидарности поэтов.
В этом отношении, я думаю, что равного примера Цветаевой нет. Только перечислитесь поэтов, которых она защитила, поддержала, объяснила, воспела, растолковала, определила. Это будут имена Ахматовой, Маяковского, Пастернака, Белого, Брюсова, Мандельштама, Волошина. Сейчас прозвучит текст ее статьи о Волошине, поэтому так я затормозилась. Я уступаю место Сергею Каковкину и Вениамину Смехову, чтобы именно эту тему они поддержали.
Седьмой голос.Печать Коктебельского полдневного солнца на лбу каждого, кто когда-нибудь подставлял ему лоб. Солнце такого сильного, что загар от него не смывался никакими московскими зимами и земляничными мылами. И такого доброго, что, невзирая на все пятьдесят градусов от первого дня до последнего дня, десятилетиями позволяла поэту сей двойной символ высшей свободы от всего и высшего уважения непокрытую голову, как в храме. Пишу и вижу Голова Зевса на могучих плечах А на дремучих Невероятного завива кудрях Узенький полынный веночек Насущная необходимость, принимаемая дураками за стилизацию Равно как его белый парусиновый балахон О котором так долго и жарко спорили Особенно дамы Есть или нет под ним штаны Парусина, полынь, сандалии Что чище и вечнее И почему человек не вправе предпочитать Чистое, стирающееся, как парусина Или сменяющееся, но неизменное, как полынь и сандалии Чистое и вечное грязному, городскому Или случайному, модному И что убийственнее городского и модного на берегу моря, да еще такого моря, да еще на таком берегу.
Моя формула одежды, то, что некрасиво на ветру, есть уродливо. Волошинский балахон и полынный веночек были хороши на ветру. Никто никогда с такой благоговейной бережностью не относился к моим так называемым зрелым стихам, как 36-летний МВ к моим 16-летним Так люди считаются только спатентованным, для них из-за большинства голосов славы несомненным Ни в чем никогда МВ не дал мне почувствовать преимущество своего опыта, не говоря уже об имени Он меня любил из-за моей промахи, как всякого, кто чем-то был.
Ничего от метров, а времена были сильно метровые. Всё от спутника. Могу сказать, что он стихи любил совершенно так, как я, то есть как если бы сам их никогда не писал. Всей силой безнадёжной любви к недоступной скале. И одновременно всякий хороший стих слушал как свой. Всякая хорошая строка была ему личным даром, как любящему природу солнечный луч. Было, было, было. А как это бывшее несравненно больше есть, чем сущее. Как есть, навсегда есть.
Как бывшего, нет. В начале дружбы я часто с ним сшивалась. Расшивалась я его неуязвимую мягкость. Уже без улыбки, как всегда, когда был взволнован, поднимая указательный палец, даже им грозят. Ты не понимаешь, Марина, это совсем другой человек, чем ты. У него и для него иная мера, и по-своему он совершенно прав, так же, как ты по-своему. Вот это прав по-своему было первоосновой его жизни с людьми. Это не было ни мало, ни равнодушия, утверждаю, ни малодушия, потому что всего, что в нем было, было много или совсем не было.
И не равнодушие, потому что у него вмиг такого средостояния, душа раздваивалась на целых и цельных две. Он был одновременно тобой, твоим противником, еще собой, и все это страстно. Это было не твое душе, а все души, и не равнодушие, а некое равноденствие всего существа. То солнце полдня, которому все иначе и верно видно. Человек и его враг для Макса составляли целое. Мой враг был для него часть меня. Вражду он ощущал союзом.
Так он видел и германскую войну, и гражданскую войну, и меня с моим неизбывным врагом всеми. Так можно видеть только сверху, никогда сбоку, никогда изгущи. А так он видел не только чужую вражду, но и себя, с тем, кто его мнил своим врагом, себя его врагом. Вражда, как дружба, требует согласия, взаимности. Макс на вражду согласия не давал, и этим разоружал человека. Думаю, что Макс просто не верил в зло, не доверял его якобы простоте и убедительности.
Не все так просто, друг Горацио. Зло для него было тьмой, бедой, напастью, гигантским нетразумением, чем-то извечным и нашим ежечасным недосмотром, часто просто глупостью, в которую он верил, прежде всего и после всего слепостью, но никогда злом. В этом смысле он был настоящим просветителем, гениальным окулистом. Зло – бельмо, под ним добро. Всякую занесенную для удара руку он изумлением своим превращал в опущенную, а бывало и в протянутую.
Страсть МВ к мифотворчеству сказалась и на мне. Марина, ты себе вредишь избытком. В тебе материал десяти поэтов и сплошь замечательных, а ты не хочешь, вкратчиво, все свои стихи о России, например, напечатать от лица какого-нибудь его, ну хоть Петухова. Ты увидишь, разгораясь, как их через десять дней и вся Москва, и весь Петербург будут знать наизусть. Брюсов напишет статью, Яблоновский напишет статью, а я напишу предисловие.
И ты никогда, поднимает палец, глаза страшные, никогда не скажешь, что это ты, Марина. Умоляющая, ты не понимаешь, как это будет чудесно. Тебе Брюсов, например, будет колоть стихами Петухова. Вот если бы госпожа Цветаева вместо того, чтобы воспевать собственные зеленые глаза, обратилась к родным зеленым полям, как Г. Петухов, которому тоже 17 лет. Петухов станет твоей бет-нуар, Марина, тебя им замучит, Марина. И ты никогда понимаешь, как умолял, как обольщал, как соблазнительно расписывал анонимат такой славы и славу такого анонимата.
Ты будешь как тот король, Марина, во владение которого никогда не заходило солнце. Кроме тебя в русской поэзии никого не останется. Ты своими петуховыми близнецами выживешь их всех, Марина. И Ахматову, и Гумилёва, и Кузьмина, и тебя, Макс, и меня тоже. От всех нас ничего не останется. Ты будешь все, ты будешь всё. и глаза белые шепотом тебя самой не останется ты будешь те на максимуме по творчество роковым образом приткнулась и скалу моей немецкой протестантской честности губительной гордыни все что не пишу подписывать хороший был петухов по а тех поэтических близнецов по сей день оплакиваю
Восьмой голос.эпос и лирика современной россии владимир маяковский и борис пастернак если я говоря Если, говоря о современной поэзии России, ставлю эти два имени рядом, то потому что они рядом стоят. Можно, говоря о современной поэзии России, назвать одно из них, каждое из них без другого, и вся поэзия все-таки будет дана, как в каждом большом поэте, ибо поэзия не дробится ни в поэтах, ни на поэтов, она во всех своих явлениях одна, одно, в каждом вся, так же, как по существу нет поэтов, а есть поэта.
Поэт, один и тот же с начала и до конца мира, сила, окрашивающаяся в цвета данных времен, племен, стран, наречий, лиц, проходящих через нее силу, несущих, как река, теми или иными берегами, теми или иными небесами, тем или иным дном. Если я ставлю Пастернака и Маяковского рядом, ставлю рядом, а не даю их вместе, то не потому, что одного мало, не потому, что один в другом нуждается, другого восполняет, повторяю, каждый полон до краев, и Россия каждым полна и дана до краев, и не только Россия, но и сама поэзия.
Говоря о Маяковском, придется помнить не только о веке Нам непрестанно придется помнить навек вперед Эта вакансия первого в мире поэта масс так скоро-то не заполнится И оборачиваться на Маяковского нам, а может быть и нашим внукам придется не назад, а вперед Где ж найду такого, как я, Быстроногова? Этими своими быстрыми ногами Маяковский ушагал далеко за нашу современность и где-то там, за каким-то поворотом, долго еще нас будет ждать.
Я не могу тут... Марина Ивановна по-своему процитировала стихотворение Маяковского. Город, написанное в том году, когда они встречались и не самым лучшим с Маяковской стороны способом в Париже. Где ж найду такого, как я об астрономку? Стихотворение, скажем, вот четыре страфы, с вашего позволения, я прочту. Может, критики знают лучше, Может, их и слушать надо, Но кому я к черту попутчик, Ни души не шагает рядом, Как прежде свой раскачивай горб, Впереди поэтовых арб, Неси один и радость, и скорбь, И прочий людской скарб.
Мне скучно здесь одному впереди, Поэту не надо многого, Пускай только время быстрей родит Такого, как я, быстроногого Мы рядом пойдем, дорожной пыльцой Одно желание пучит Мне скучно Желаю видеть в лицо Кому это я, попутчик У Пастернака никогда не будет площади У него будет и есть уже множество одиноких Одинокое множество жаждущих Которых он, уединенный родник, поит Идут за Маяковским и по Пастернака Как в неведомом месте поводу Куда-то и по что-то достоверно Но где, но что, сущее ощупью, но угад Каждый своим путем все врозь всегда в разброд На Пастернаке, как на ручье, можно встретиться Чтобы вновь разойтись, каждый напившись, каждый умывшись Унося ручей в себе и на себе Маяковского нужно читать всем вместе Вместе, чуть ли не хором, ором, собором, во всяком случае вслух и, возможно, громче, что с каждым читающим и происходит, всем залом, всем веком.
Пастернака нужно всюду носить с собой, как талисман от этих всех хором орущих все те же две непреложных истины Маяковского, а еще лучше, как во все века писали поэты и читали поэтов, в лесу одному, не заботясь, лез ли это листьями или пастернаками. Однако листами. Я сказал о первой в мире поэт масс. И еще прибавлю, первый русский поэт-оратор. От трагедии Владимир Маяковский до последнего четверостишая любовная лодка, как говорят инциденты с Перчин, любовная лодка разбилась обыт.
Мы с жизнью в расчете, и не к чему перечень взаимных болей, бед и обид. Всюду на протяжении всего его прямая речь с прямым прицелом. Пастерна говорит сам с собою. Даже хочется сказать при самом себе, как в присутствии дерева или собаки, того, кто не выдаст. Эта мысль и вслух бывает при нас, забывает без нас. Слова во сне или с просонок, парки, сонные лепетания. Все во мне пастернак, я во всем Маяковский. Пастернак поглощения, Маяковский отдача. Маяковский притворение себя в предмете, растворение себя в предмете. Пастернак притворение предмета в себя, растворение предмета в себе.
Когда я говорю «глашатый масс», мне видится либо время, когда все такого росту, шагу, силы, как Маяковский, были, либо время, когда все такими будут. Пока же, во всяком случае, в области чувствований, конечно, Гулливер среди лилипутов. Совершенно таких же, только очень маленьких. Об этом же говорит и Пастернак в своем приветствии лежащему. Твой выстрел был подобен этне в предгорье трусов и трусих. Действие Пастернака и действие Маяковского.
Маяковский отрезвляет, то есть, разодрав нам глаза, возможно, шире, верстовым столбом перста в вещь, а то и в глаз гляди, заставляет нас видеть вещь, которая всегда была и которую мы не видели только потому, что спали или не хотели. Пастернак, мало что отпечатавшись на всем своим глазом, нам еще этот глаз вставляет. Маяковский отрезвляет, Пастернак завораживает. Тайнопись Пастернака. Явнопись, почти пропись, Маяковский. Нет человека, не понимающего Маяковского.
Пастернака долго читать невыносимо от напряжения мозгового и глазного, как когда смотришь в чрезмерно острые стекла не по глазу. Кому он по глазу? Маяковского долго читать невыносимо от чисто физической растраты. После Маяковского нужно много и долго есть. Или спать. Или, кто постойче, ходить. Между пастернаком и предметом ничего. Оттого его дождь слишком близок. Больше бьет нас, чем тот из тучи, к которому мы привыкли. Мы дождя со страниц не ждали.
Мы ждали стихов о дожде. Поэтому мы говорим, это не дождь и это не стихи. Дождь забарабанил прямо по нас. На листьях сотни запонок и сад слепит, как плес обрызганный, заплаканный миллионом синих слез. Пастернак неисчерпаем. Маяковский исчерпывает. Неисчерпаема только его сила, с которой он так исчерпывает предмет. Сила, готовая, как земля, каждый раз все заново, каждый раз, раз навсегда. За порогом стихов Маяковского ничего, только действие. Единственный выход из его стихов – выход в действие. От Пастернака думается, от Маяковского делается. Певец в стане русских воинов – вот Пастернак в российской современности. Боец в стане мировых певцов – вот Маяковский в поэтической современности.
Если у нас из стихов Маяковского один выход в действие, то у самого Маяковского из всей его действенности был один выход в стихи. Отсюда их ошеломляющая физика, их подчас подавляющая мускульность, их физическая ударность. Всему бойцу пришлось втесниться в строгий. Отсюда и рваные размеры. Стих от Маяковского повсеместно треснул, лопнул по швам и без швов. Своей левизной Маяковский ничем не отличается от нормальных людей, у которых сердце на месте, то есть слева.
Читателю, сначала в своей наивной самонадеянности убежденному, что Маяковский это для него ломается Действительно ломался, как лед в ледоход Скоро пришлось убедиться, что прорывы и разрывы Маяковского не ему, читателю, погремушка, а прямое дело жизни Чтобы было чем дышать Ритмика Маяковского, физическое сердцебиение, удары сердца застоявшегося коня или связанного человека Весь Пастернак в современности один большой недоуменный страдальческий глаз, тот самый глазок над кружкой, тот самый глаз из фортки, глаз непосредственно из грудной клетки, с которой он не знает, как быть.
В разные устья, из разных истоков, разные в источниках, из которых пьют, в жаждущих, которых поят, зачем перечислять? Не. Разные во всем, а люди разных измерений, они равны только в одном – силе.
Первый голос.Мы сейчас прикоснемся к теме самой высокой и самой рискованной. И сделаем это тоже не без риска. Я имею в виду тему Цветаева и Пушкина. Я говорю не без риска, потому что вы убедитесь в этом сами. Сами. Фрагмент из моего Пушкина мы дадим читать актрисе, которая, по-моему, на этих подмостках никогда не была. И чем кончится это ее выступление, не знаем. Давайте будем любопытны и не ленивы. А о следующей страничке этой темы я позволю себе два слова сказать потом. Раиса Зайцева.
Голос 9.Первое, что я узнала о Пушкине, это то, что его убили. Первое, что я узнала о Пушкине, это то, что его убили. Потом я узнала, что Пушкин поэт, Дантес француз. Дантес возненавидел Пушкина, потому что сам не мог писать стихи. И вызвал его на дуэль, то есть заманил на снег и там убил из пистолета живот. Вот, на белизне снега совершается черное дело, Вечно черное дело убийства поэта Чернию. Пушкин был мой первый поэт, и моего первого поэта убили.
С тех пор я поделила мир на поэта и всех, И выбрала поэта, защищать поэта. В подзащитные выбрала поэта, защищать поэта от всех. Как бы эти все ни одевались и ни назывались. Пушкин был негр. У него были бакенбарды. У него были волосы наверх, губы наружу и черные с синими белками, как у щенка глаза, черные, вопреки явной светлоглазости всех его многочисленных портретов. Русский поэт негр Поэт негр И поэта убили Боже, как сбылось Какой поэт из бывших и сущих не негр?
И какого не убили? Мне нравилось от него идти по песчаной снежной аллее И к нему по песчаной или снежной аллее возвращаться, К его спине с рукой, к его руке за спиной, Потому что сам бульвар всеми тремя аллеями шел ему в спину. И прогулка была такой долгой, Что мы каждый раз вместе с бульваром забывали, Какое у него лицо. И каждый раз лицо было новое, хотя такое же чёрное. Под памятником Пушкина росшие никогда не будут предпочитать белой расы.
Памятник Пушкина – памятник против расизма. За равенство всех рас, за первенство каждой, Господи, лишь бы давала гения. Пушкин, Пушкин, есть факт, опрокидывающий теорию. Расизм до своего зарождения Пушкиным опрокинут. В неизвестный нам день и час, когда Петр впервые остановил на Абиссинском мальчике Ибрагиме свой черный и светлый, веселый и страшный взгляд, и этот взгляд был приказ Пушкину быть. Быть я, я не в Онегина влюбилась, нет, а в Онегина и в Татьяну, и, быть может, в Татьяну немного больше, я в них обоих, в любовь, в любовь.
Я ни тогда, ни потом не любила, когда целовались. Всегда, когда расставались. Ни тогда, ни потом, когда садились. Всегда, когда расходились. Моя первая любовная сцена была нелюбовной. Он не любил, это я поняла. Он не любил, потому и не сел. Она любила, потому и встала. Они ни минуты не были вместе. Они ничего вместе не делали, а делали совершенно обратное. Он говорил, она молчала, он не любил, она любила, он ушел, она осталась.
И если я потом всю жизнь и по сей последний день первое писала, первое протягивала руку, и руки не страшась суда, Да, то только потому, что на заре моих дней Татьяна на моих глазах это сделала. И если я потом, когда уходили, всегда уходили, не только не протягивала вслед рук, но и головы не оборачивала, то только потому, что тогда в саду Татьяна застыла статуей. У кого из народов есть такая любовная героиня? Ведь в отповеди Татьяны нет ни тени мстительности, потому и получается полнота возмездия, потому Онегин и стоит, как громом пораженный.
Да, все козыри, все, все козыри были у нее в руках, чтобы отомстить, свести с ума. Все козыри для того, чтобы унизить, втоптать в землю той скамьи, сравнять с паркетом той залы. А она все уничтожила одной только обмолвкой. Я вас люблю. К чему лукавить? я вас люблю чему лукавить то есть как это к чему лукавить как это к чему лукавить так тому чтобы торжествовать а торжествовать к чему вот на это действительно нет ответа Для Татьяны Да, все козыри были у нее в руках Но она не играла
Первый голос.Молодец, правильно
Шестой голос.Обошлось
Первый голос.Мы краем уха слышали, что Цветаева переводила Пушкина Именно слышали Вряд ли кто-нибудь читал эти переводы Хотя, не поручусь, может быть, много эрудитов такого рода в зале Но меня поразило, когда я узнала, что это две огромных тетради и что некоторые стихи имеют до 14 вариантов. Меня поразило отношение к этому делу у поэта такой высоты, как Цветаева, и поразил сам способ подхода ее к этой работе. Родилась мысль. Слово имеет Сергей Юрский.
Голос 10.Как вы понимаете, я вас познакомлю со всем необычным разделом творчества Цветаевой, относящимся к 1936 году. Я продемонстрирую вам один отрывок и два стихотворения Пушкина в переводе на французский язык. Из пира «Во время чумы» песня председателя.
Голос 11.Когда могущая зима, как бодрый вождь ведет сама, На нас косматые дружины Своих морозов и снегов Навстречу ей трещат камины И весел зимний жар перов Царится грозная чума Теперь идет на нас сама И льстится жатвою богатой И к нам в окошко день и ночь Стучит могильною лопатой Что делать нам и чем помочь? Субтитры создавал DimaTorzok Мы падаем, радуя наших близких, В наши двери ночь и солнце, Встреча и встреча с его пьёшкой. Один из них умер, а кто?
Бесы. Субтитры сделал DimaTorzok Песня на рябь Поле бес нас водит, видно, да кружит по сторонам. Посмотри, вон, вон, играет, дует, плюет на меня. Вон теперь во враг толкает одичалого коня. Там верстою небывалой он торчал передо мной. Там сверкнул он искрой малой и пропал во тьме густой. Мчатся тучи, вьются тучи, невидимкую луна. Освещает снег летучий, мутно небо, ночь мутна. Ни lumière, ни demeure En aveugle nous errons C'est le diable qui nous leurre Et nous fait tourner en rond Le vois-tu danser sur place Maintenant me craches sur Le vois-tu donner la chasse Au cheval qui n'en peut plus Tu peux le méconnaître Sous la forme d'un poteau Салюмэ и диспарэтр, а тю вю, сюр лэ кото, Лэ ньважэ фюйт анфулэ, су ла люнэ ки санфуй, Лэ ньважэ фюмэ рулэ, трублэ сиэлэ, трублэ ньвий.
Сил нам нет, кружится доле, Колокольчик вдруг умолк, кони стали. Что там в поле, кто их знает, пень или волк? Вьюга злится, вьюга плачет, Кони чутки дрожат, вот уж он далече скачет, Лишь глаза в мгле горят, и voilà que tout s'arrête. Легрело, Репозумор, Qu'est-ce qu'un tron ou une bête ? Lui toujours et lui encore.
Голос 12.Je ne grince la rafale, Souffle et ronfle les chevaux, Le démon loin d'étale.
Голос 11.«C'est un loup aux yeux flambeaux», кони снова понеслись, колокольчик динь-динь-динь, вижу духи собрались средь белеющих равнин, бесконечные, безобразные, в мутной месяце игре, закружились бесы разные, словно листья в ноябре, сколько их, куда их гонят? Что так жалобно поют Домового ли хоронят Ведьму ль замуж выдают Мчатся тучи, вьются тучи Невидимкую луна освещает снег летучий Мутно небо, ночь мутна Мчатся бесы Рой за роем
Голос 12.В неприступной вышине Визгом жалобным И воем Надрывая сердце
Голос 11.Мне И курс Рекомендует
Голос 12.Субтитры сделал DimaTorzok Субтитры сделал DimaTorzok
Голос 11.дряхлая моя одна глуши лесов сосновых давно-давно ты ждешь меня ты под окном своей светлицы горюешь будто на часах и медлят поминутно спицы в твоих наморщенных руках глядишь в забытые ворота на На черный отдаленный путь. Тоска, предчувствие, заботы Теснят твою всечасную грудь. То чудится тебе. Компань, дым лонг вею, Ома коломб, о шеве блан, Данте форе, тужур паре, Субтитры сделал DimaTorzok Пресантимент, пресантимент, пресаж, опресс, тон фидель сень.
Ты вовенир, мерси.
Первый голос.Цветаева это такая концентрация, что давайте и мы тоже сконцентрируемся, потому что, как говорится, роздыха нет. Сейчас будет совсем неожиданная страница, посвященная Марине Ивановне, которая, не знаю, какой примет у вас прием, но именно на это разнообразие приема мы и рассчитывали. Но два слова предваряющих это. Конечно, мы не всю Цветаеву знаем. И, может быть, и не доживем до того момента, когда всю ее можно будет узнать.
Но тогда получается, что мы не имеем права судить, ведь она говорила, что только тот, который прочтет каждое слово и так далее. Но мы не критики, это она о критиках говорила, кстати. Мы просто люди и благодарны за всякий подарок, который получаем от тех людей, которые отдают время, силы, способности, образование, все делают для того, чтобы этот дар ее дарить, продолжать подарками публикации. Здесь в зале из-за того, что очень слепит свет мне, я не вижу, где сидит Анна Александровна Саакянцева. Она тут.
Так как... Где она? Вот она. Она? Я не вижу ее. Я вот просто решила, что она встает и несколько удивилась, потому что она панически не хотела сюда выходить. Я ее и не зову. Но почему мы ей аплодируем, всем понятно. Ей мы за многое благодарны. И вот сейчас к вечеру мы к ней пристали, дайте что-нибудь, чего никто не знает. Но архив Цветаевой закрыт до 2000 года, почему я и говорю, что, может быть, мы и не доживем, до 21 века.
тем не менее вне архива что-то остается поступает из разных стран разными способами и то что вы сейчас услышите сохранилась случайно эта работа часть работы и и часть нескольких работ посвященных поэту гронского гронскому и вот то что сейчас вы услышите переведено обратно на русский сербо как бы хорватского, потому что нет цельной этой работы, возможной для публикации. Почему я так осторожно к этому подхожу, вы поймёте тогда, когда зазвучит этот текст.
Если и тут Светаева останется одинока, ибо она говорит то, с чем огромное количество людей не согласны, ну что же, значит, мы будем видеть, что она и в этом одинока, но это говорит она.
Шестой голос.О Гронском. Когда я говорю об альпинизме и альпинисте, я говорю о горце, пешеходе, ребенке, поэте, никогда о спортсмене. Что такое спорт? Первый бессознательный ответ – подмена. Чего чем? Попробуем разобраться. Полнота жизни в природе заменяется жизнью чисто мускульной. Некоростолюбивые и невинные радости бега, хождения, восхождения, плавания Радости собственной силы и силы природы Низкими радостями первенства и физической корысти, оздоровления Одинокое существование в природе групповым соревнованием Природа как самоцель, природой как средством Человек спортсменом Море, сведенное к плаванию, горы к восхождению, лес к бегу, море, горы и лес, и даже небо Вся природа к тому, чтобы прийти первым Вся природа превращена в поле для матча и весь человек в узел состязающихся мышц Ибо одинокий спортсмен, не спортсмен, спортсмен, который не соревнуется, не спортсмен Ребенок не спортсмен, дикарь не спортсмен.
Там, где в наличии самоцель, то есть, то ли, будь то сопутствие, или необходимость, или некраснолюбивая радость, движение, или чистое геройство, там нет спорта. Спорт есть движение, как ремесло. То есть, обратное детско-дикарскому, животному, органическому, целесообразному, разумному. Заменим. Движение, как ремесло, любым другим словом. Чтение, как ремесло. Любовь, как ремесло. Еда, сон, молитва и так далее, как ремесло. И все это будет либо бессмысленно, либо презренно.
Когда же слово движение заменим тратой, а в данном случае даже расходом сил, то увидим, что трата сил как ремесло есть преступление. Там, где их не хватает для необходимого, спортивная трата сил есть кража сил у тех, кто трудится. кражи чужих последних сил каждый профессиональный спортсмен вор и я удивляюсь рабочему человеку который не видит что под проливаемый спортсменам в пустую жестоко издевательство над его труженическим потом и не только не видит но и последний свой труженический грош тратит на то чтобы своими глазами увидеть как этот презренный под проливается и своими мозолистыми руками похлопать этому безделью спорт есть трата силы трата времени на трату сил чужого времени и чужих сил ибо если у тебя как у отдохнувшего коня их избыток то ты украл их у коня который много работает и здесь Здесь, на стадионе, ты их перед этим конем-тружеником тратишь.
В здоровом теле здоровый дух. Но если в теле вообще больше нет души, если она выбита из тела футбольными мячами, если в голове вместо мыслей одни состязания, позвольте, но таким образом развивается мускулатура и прогрессирует поколение. И у белки в колесе развивается мускулатура. Но какое нам дело до мускулатуры всего беличьего рода? Пустой труд – позор. Спорт, каков он есть сегодня, это труд на мускулатуру ради первенства среди себе подобных.
Движущие силы спорта – физическая польза и суетность. В самом существе человеческого объединения это крайние выражения эгоизма. эгоизма. Ибо нельзя назвать пользой тот страшный голос, тот вопль, которым толпа встречает удачный удар, все равно чей, ракетки ли по мячу или кулаком по челюсти. Действие спортивных картин, которые развращает, увеличивает жестокость, в лучшем случае опустошает, нельзя не назвать преступным. Ниже спортсмена только его зритель. Еще ниже. Если к спортивным зрелищам добавим еще спортивную литературу, я в газетах читаю только спорт, то мы убедимся, что спорт вместо проблематичного оздоровительного прогресса, ибо слишком много несчастных случаев и смертей, Несет в себе духовную гибель поколения Нельзя ценой гибели духа покупать здоровье тела И еще одно, последнее Над спортом парит смерть Пустая смерть, ни за что Смерть, которую не оправдывает ни судьба, ни болезнь Ни воинский приказ, ни случай Как работа спортсмена в пустую, так и смерть его В пустую. Как пот его напрасен, так и смертный пот его напрасен. И его спортивная смерть в такой же мере издевательства над нашей, как и его жизнь. Смерть недостойная человека. Отдал жизнь, чтобы прийти первым.
Куда? К столбу? Единственный законный спорт – это или гимнастика, или игра
Первый голос.Я предоставлю сейчас слово женщине, которую мы все бесконечно любим И после которой можно уйти только в музыку, я думаю После выступления Беллы Ахмадулиной прозвучит скрябин
Голос 13.Сестра моя жизнь, скажет Пастернак. Черт, будут о нас судить другие миры, другие поколения, за них нам многое проститься. И все же в этом есть какая-то чрезмерность, есть нечто над веет мирозданием, львами и морями. Вот, бедное мое, растает снег, я в зоопарк схожу, с почтением и хладком по коже, Увижу льва, и это лев, скажу. Словечко и предметеще не схожи, А той со львами только веселей. Ей незачем заискивать при встрече С тем, о котором вымолвит, Се лев, какая львинасть норова и речь.
Я целовала крутолобья волн, просила моря притворись водою, страшусь тебя, словно изгнали вон в зыбь вечности с невнятную звездою. Та любит твердь затерней пути, пыланью брызг предпочитает пыльность и скажет, прочь, мне надобно пройти. И вот проходит, море расступилось. Почему лев? Ну, во-первых, нежная домашняя игра Цветаевых и Фронт, подробности, которые не все умеют знать, но знаю, у Ариадны Сергеевны и Фронт записано в детском дневнике, все лев, а не собака, и все в это играют, и все почему-то ликуют.
Что значит селев, а не собака? Мы знаем, что для Светаевых собака, собака – божество. Анастасия Ивановна Светаева мне сказала, собаку пишу не с большой буквы, а вообще большими буквами. Воспоминания молодой знакомой Марины Ивановны парижского времени. Пакет всегда большой. На встречу сверху лев огромный, с огромным даже для льва лицом. Крещу трижды. Лев, ложась на живот, проползает мимо со стороны пропасти. Иду дальше. Лев — чудный брат.
не люблю, все знают, вредителей духа, не обладателей духа, остальных, стало быть, любят. Кого превыше всего? Высочайших аристократов и простых, совсем простых людей, наверное, простых людей более всего, изгоев. Сюда входят негр, еврей, поэт и собака. И вот лев. Не брат ли ему впрямую Цветаева? Ей присущи львиные поступки, когда ей нужно заступиться за собаку, за поэта, за изгоя. Запись о собрании в Париже каких-то младоросов. Оратор говорит о фашизме и о убиенных евреях. Кто-то из зала говорит, сам небось из жидов.
В этом собрании, в этом зале одна Цветаева, совершенный изгой, совершенно затравленный лев. Но лев, одна она встает и говорит «Хамло». Зал смущенный умолкает, получивший это обращение, говорит, видимо, по-французски «не понимаю». Она говорит ему, не понимаете, когда кто-то перебивает говорящего, когда кто-то еврея называет жидом, он хам, хамо, и с этим она уходит в свое совершенное одиночество. Лев как символ царственности, но какой? Не царствовать и бездельничать, а царствовать, имея царственность, добытую красоту непрестанным рабочим трудом мышц.
Вообще о снах Марины Цветаевой, описанных ею не однажды, они все замечательны и наводят на многие размышления. Опять поражаешься её не отдыху всегда, отдыху никогда. У неё есть такая оговорка. Рабочий после завода идёт в кабак. И прав. Я рабочий без кабака. Вечный завод. Вечный труд без забытья, без отдыха, без сна, потому что терпеть такие сновидения, это значит творить, не отступиться от единственного дела на белом свете.
Но это про льва, о море, упомянутой в бедном стишке. Что море? У Светаевой с морем всегда приикание, какие-то к морю с ее стороны придирки. Что это значит? Обожает строку и все стихотворение, прощай, свободная стихия, любит у Пастернака, примелькается все, лишь тебе не дано примелькаться. Это любит, но это значит, что она любит образ. Кстати, по её собственному утверждению, она не знает разницы в драгоценности между вещью и образом, между предметом и словом.
Говорит, я никаких умерших поэтов не знала. Для меня умерший поэт всегда живая, нуждающаяся в защите личность. Так вот, море она любит как слово, как образ, но пререкается со стихией. Не однажды об этом читаю. То купается в море, плавает в море, но пишет как бы вокруг да около, не могу пробиться к сути. Это она-то, которая даже про любовь сказала. Я никогда не хочу на грудь, всегда в грудь, никогда припасть, всегда пропасть в пропасть.
Ну, не всякий, не всякий на это согласится. И Марина Ивановна от этого много претерпела. Море, во всяком случае, не соглашалось, оно берет навсегда. Светаева могла бояться этого в печальное время последних ее двух лет. Она записала враждебность, исконная отвратительность воды, заведомое неприятие воды, как последнего, последнего прибежища. Знаем, что Марина Ивановна любила ходить. Это входило в обязанности ее завода, завода ее организма. Уж ей сказалось нечего. Она пишет куда-то в Берлин «туфли, туфли, туфли». Но какие туфли? Не на каблуке же, а такие, в которых ходить, пешеходничать.
Это ее соотношение с пространством, любила на равных пространствах, преодолевала его разумом и ходьбою. Сердилась на море, что занимает то место, которое ей нужно для ходьбы. Написала Пастернаку, я не люблю море, не могу, столько места, а ходить нельзя. И вдруг пишет, а знаешь, Борис, когда я сейчас ходила по пляжу, волна явно подлизывалась. «Каково, какой опломб, но она имеет право. Что же это есть? Не есть ли это ревность и соперничество двух стихий?»
Другое дело, Шекспир, это уже взрослый, его раздражающий, он пишет не по-толстовски. То есть все это вам известно, то есть тот нашел себе, что по росту и с ним пререкается. В Цветаевском соотношении с морем тоже есть величие двух равновеликих действующих в пространстве, в мироздании сил. И вот такое-то, которое дано пререкаться с морем, трудно найти себе пристанище, я не говорю о реальном житейском пристанище, трудно быть помещенной в нашу живую жизнь, где все непременно должна она храниться и длиться.
и, может быть, именно поэтому наша собственная жизнь заслуживает прощения и протяженности. Я люблю взор Марины Цветаевой, не только её житейский, человеческий, зелёный, вспыхивающий, много раз описанный взор как-то и в кость, и в вас куда-то вглубь, но и тот взор, который был присущ ей в более высоком смысле, который так не совпадал с её знаменитой близорукостью. Когда ей приходится защищать Германию в том смысле, что она не хочет, потому что фашизм и Германия для неё совершенно не вместе и несовместимы, ей говорят, а что вы любите в Германии?
Она отвечает, Гёте и Рейн, вы слепы? Нет, я совершенно зряча, глухи, у меня абсолютный слух, что вы видите? Гётовский профиль над тысячелетиями, мелкость взгляда не была ей присуща. Этим же взором, дальновидным взором, устремленным в грядущее, приблизительно к нам, она видела то, что произойдет. Она всегда твердила о том, что она знает, я знаю, знаю, как буду нужна, как оценят. Пишет, драгоценная вина, знаменитое стихотворение, относится к 1913 году. Формула наперёд всей моей писательской и человеческой судьбы. Я всё знала, отродясь. Пишет в письме. И главное, я ведь знаю, как меня будут любить, читать, что через сто лет из тех известных ей ста лет, пока прошло только сорок.
и блаженство думать о том, что произойдет в следующие хотя бы 60. Когда мы говорим о трагической судьбе Цветаевой, мне все-таки хочется думать, что образ Рока более слаб, вял, туманен, чем образ самой Цветаевой. Она, несомненно, вождь своей судьбы. Ее слова «Боюсь, что беда судьба во мне. Я ничего по-настоящему до конца, то есть без конца, не люблю, не умею любить, кроме своей души, то есть тоски, расплесканной и расхлёстанной по всему миру и за его пределы.
Мне во всём, в каждом человеке и чувстве тесно, как во всякой комнате, будь то нора или дворец. Я не могу жить, то есть длить не умею, жить в днях, каждый день всегда живу вне себя. Эта болезнь неизлечима и зовётся душа. Пожалуй, это главное преувеличение, с которым во Вселенной выступает Светаева – душа. У всех вдох приблизительно равен выдоху, то есть вдыхаем больше, чем выдыхаем, потому что остается нечто на пользу организма.
Не то у Светаевой – берет меньше, чем отдает, осыпает больше, чем берет для себя. Подходим к главному для меня – чрезмерность того, что Светаева называет душой, и ее несовместимость с, ее невместимость в. Ее слова «Что же мне делать слепцу и пасынку в мире, где каждый и отч, и зряч? Что же мне делать певцу и первенцу в мире, где наичернейший сер, где вдохновенья хранят, как в термости, с этой безмерностью в мире мер? Чрезмерность для мира мер.
Может быть, и есть наш путь к разгадке таинственного дара Светаевой И также попытки разгадать ее трагическую судьбу. Это чрезмерность, это непомерность, это громоздкость. И даже нет такого величественного суффикса, чтобы определить то, как я себе это представляю, вот то, что я в стихах назвала кунсткамерным чудом головы. То есть вот именно это из ряда вон, неприемлемость для простого житейского понимания, то есть приблизительно так, как Цветаева в детстве слышала и видела слово гиппопотам, то есть она думала, что и еще сама фигура рояля в детстве, мнившаяся мне окаменелым звериным чудовищем гиппопотамом, помнится не из-за вида, я их никогда не видала, а из-за звука.
«Ги-по-по, само ту-во, а хвост там». То есть такая неумещённость в одном пространстве. И, может быть, вот эта её чрезмерность определила её литературную человеческую судьбу. Она сказала про рояль, уже упомянутый мною, ведь рояль только вблизи неповоротлив, навес не померен. Но отойди в глубину, положи между ним и собой всё необходимое для звучания пространства, дай ему, как всякой большой вещи, место стать собой, И рояль выйдет не менее изящным, чем старикоза в полете. И вот может быть только теперь у Цветаевой есть такое место, где есть где быть. Она написала, что до меня вернусь в Россию не допущенным пережитком, а желанным и жданным гостем.
Вот мы свидетели того времени, которое уже длится на нашей памяти, когда она совсем и в попад вернулась в Россию, не боясь быть слишком громоздкой, не обременительной, а как раз уместной, как раз точно, как раз без промаха в попад. Вы верите в другой мир? А по сущности, которая здесь мне и мешала заняться платьем. Такое время наступило. Это время, Цветаевой, стоять и ликовать. Кончу ее же словами. Не с теми, не с этими, не с третьими, не с сотыми И не только с политиками, а и с писателями Я не, ни с кем, одна всю жизнь Без книг, без читателей, без друзей Без круга, без среды, без всякой защиты Причастности хуже, чем собака А зато, зато все И мои посвящения, Цветаевой Биографическая справка Всё началось далёкою порой В младенчестве, в его начальном классе Сыгрыв многозначительную роль Быть Мусею любимой меньшей ась Бегом в Тарусе, босиком в Росе Без промаха, непоправимо мимо Чтоб стать любимой менее, чем все Чем всё, что в этом мире нелюбим Да и за что ее любить? Кому полюбит ли мышиный сброд у мишек То чудище, несущее во тьму всеведенье уродливый излишек?
Любая милосердная сестра жестокосердно примирится с горем С избытком рокового мастерства во что бы то ни стало быть изгоем В приют ее, меж грязью и меж льдом, Но в граде чернокаменном голодном, Что делать с этим неуместным лбом, Где быть ему, как не на месте лобном? Добывшая двугорбием ума Тоску и непомерность превосходства, Она насквозь минует трема Всемирного бездомья и сиротства. Ты перед ней не виноват, Берлин, Ты гнал её, как принято, как надо, Но мрак твоих обоев и белью Ещё не ад, но лишь предместье ада.
Не обессудь, божественный Париж, С надменностью ты целовал ей руки, И всё же был лишь захолустьем крыш Провинцией её державной муки. Тягаться львам вселение беды С непревзойденным бедствием столицы, Где рыщет Марс над плесенью воды, Тревожа тень кавалерист-девица. Хвала и предпочтение молвы Ева-Буге пред прочую землею, Кунсткамерное чудо главы Изловлено и схвачено петлею, Затмившей золотые города Чернеет двор последнего страдания Где так она нища и голодна Как в высшем средоточии мироздания Всего-то было горло и рука В пути меж ними станет звук строкою И смертный час не больше, чем строка все тот же труд меж горлом и рукой но ждать так долго огибая прядь зрачком подглядывать красная рябина и целый август вытерпеть о впрямь ты сильное чудовище марин всем летним снимкам на На крыльце чужом, как виселица кривой отдельно, Поставленном, не приводящим в дом, Не выводящим из дому, Одета в нистовый сатиновый доспех, Стесняющий огромный мускул горла.
Так и сидишь, уже отбыв, допев, Труд лошадиный, голода и гон. Тем снимком, слабым острием локтей, Ребёнка с удивлённую улыбкой, Который смерть влечёт к себе детей И украшает их черты уликой. Тяжёлой болью памяти к тебе, Когда хлебая безвоздушность горя От задыхания твоих тире До крови я откашливаю горло Присутствием твоим. Крова несла, брала себе тебя и воровала, забыв, что ты чужое, ты нельзя, ты богово, тебя у бога мало. Последней исхудалостью той, добившую тебя крысиным зубом, благословенной Родины святой, Забывшую тебя в сиротстве грубом Возлюбленным тобою не к добру Вседобрым африканцем небывалым Который созерцает детвору и детворою И Тверским бульваром Твоим печальным отдыхом в раю Где нет себе ни ремесла, ни муки Клянусь убить Елабугу твою Елабугой твоей, чтоб спали внуки, Ни словом не обмолвясь про крыльцо Марининого смертного бездомья.
И в этом я клянусь, пока во тьме С зловоньем ила, с жабами колодца Примеривая жёлтый глаз ко мне, Убить меня Елабуга клянётся. Эти стихи напечатаны и читаны мной не однажды. И завершая свое выступление, я хочу прочесть стихотворение, которое не может быть вам известно. Оно называется «Сад-садник», имеет эпиграф из Цветаевой «За этот ад, за этот бред пошли мне сад на склоне лет». Стихотворение навеяно не только совершенным моим географическим совпадением в то время с бывшим Цветаевским домом в Тарусе, но еще также, несомненно, написано под влиянием замечательного эссе Цветаева о переводе Жуковским лесного царя Геты.
Стихотворение «Сад-всадник». Сверканье и буря какая, В плаще его чёрном лицо моё скрою, К защите его старшинства приникая, Я помню, я знаю, что дело нечисто. Вовек не бывало столь позднего часа, В котором сквозь бурю он скачет и мчится, КОНЕЦ Поводья, другою мой страх на груди упасает. О, сад, охранитель, невиданно львиный, Чей хвост так разгневан, чья блещет корона. Не бойся, то длинный туман над равниной, То жёлтый заглавный огонь Ориона.
Но слышу я голос насмешки всевластный, Презренный младенец за пазухой очей, Короткая гибель под царскую лаской Навечнее пагубы денной и ночной. О, всадник-родитель, дай тьмы теплыни, Вернемся в отчизну обрыву отшиба, С хвостом и в короне смеется, толпы ли твои ли то речи избранник ошибка другим не бывает столь позднего часа он в пору тебе уж не будет так поздно гнушай с тобой со мной не прощайся со всадник мне шепчет не слушай не Не бойся, живу у меня, Он приносит в обитель На тихой вершине, На тихой вершине От весного склона. О, сад мой заботливый, Мой погубитель, Зачем от царя Мы бежали лесного? Сад делает вид, Что он сад, а не всадник, Что слово лесного царя Отвратимо, и нет никого, Но склоняюсь пред всяким, Все было дано, а судьбы не хватило.
Сад дважды играет с обрывом родимым, Сад косо в аку, как пристало изгою, Летит он ныряльщиком необратимым, И увольням вымокшим тащится в гору. Мы оба притворщики, Полночью черный, в завременье позднем Сад-всадник несется Ребенок лесному царю обреченный Да не убоится, да не упасется Благодарю
Первый голос.За этот вечер мы все благодарим Марину Ивановну Цветаеву Но я бы хотела сказать, что я бесконечно благодарна всем тем кто сегодня так неформально, не просто пришел, как вы поняли, и готовился к этому вечеру. В суете, которая сопровождает всякую подготовку, иногда кажется, что вообще ничего не получится. Прежде всего, потому что каждого из нас страшно мучает тот самый быт, от которого мучилась Цветаева. Он как-то не становится лучше, черт бы его побрал.
И очень трудно каждому выкарабкаться из этих пут, да еще быть на каком-то соответствующем уровне. И вот во всей этой суете, знаете, меня все время почему-то, я не могла, хотела что-то сказать, что-то процитировать Цветаева, понимала, что что-то я ничего не могу ни выучить, ни запомнить. Но какие-то строки меня просто не оставляли каждый раз, когда я видела конкретные ситуации с людьми, которые сегодня перед вами выступали.
Что для ока радуга, злаку чернозём, человеку надо бы человека в нём. Ну а кроме того, они актёры, музыканты, поэты. Спасибо вам.