Первый голос.Был в России строгий и придирчивый критик, который с упрямой враждебностью относился к гениальному творчеству Чехова и в течение многих лет третировал его как плохого писаку. Даже теперь, через полвека, обидно читать его злые и дерзкие отзывы о произведениях великого мастера. Рухлядь, пустячок, дребедень, ерундишка, жеванная мочалка, канифоль с уксусом, увесистая билиберда – таковы были обычные его приговоры чуть ли не каждому новому произведению Чехова.
Чеховская пьеса Иванов еще не появилась в печати, а уж он назвал ее Болвановым, поганой пьесенкой. Даже изумительная степь, этот после Гоголя единственный в мировой литературе лирический гимн бескрайним простором России, и та названа у него пустячком. А о ранних шедеврах Чехова, таких как «Злоумышленник», «Ночь перед судом», «Скорая помощь», произведения искусства, которые нынче вошли в литературный обиход всего мира, объявлено тем же презрительным тоном, что это рассказы плохие и пошлые, о трагике поневоле, паршивая пьесенка, старая и плоская шутка, о предложении пресловута «Глупая пьеса».
Замечательнее всего то, что этим жестоким и придирчивым критиком, так сердито браковавшим чуть ли не каждое творение Чехова, был он сам, Антон Павлович Чехов. Это он назвал чеховские пьесы пьесенками, а чеховские рассказы дребеденью и рухлядью. До нас дошло около четырех с половиной тысяч его писем к родственникам, друзьям и знакомым, и замечательно, что ни в одном из них он не называет своего творчества творчеством. Ему как будто совестно применить к своей литературной работе такое пышное и величавое слово. Когда одна писательница назвала его мастером, он поспешил отшутиться от этого высокого звания.
Почему вы назвали меня гордым мастером? Горды только индюки. Не считая себя вправе называть свое вдохновенное писательство творчеством, он во всех своих письмах, особенно в первое десятилетие литературной работы, говорит о нем в таком нарочито пренебрежительном тоне. Я нацарапал, паршивенький водевильчик, пошловатенький и скучноватенький. Постараюсь нацарапать какую-нибудь кислятинку. Накатал я повесть. Гуляючи отмахал комедию. Кое-как смирекал два рассказа.
Отмахал, смирекал, накатал, нацарапал, иначе он и не говорил о могучих и сложных процессах своего литературного творчества. Шло ли дело о скучной истории, или о дуэли, или о Ваньке, входящем ныне во все хрестоматии, или об именинах, написанных с истинно толстовской силой. В последствии он отошел от такого жаргона, но по-прежнему столь же сурово отзывался о лучших своих сочинениях. Пьесу я кончил, называется она так, «Чайка», вышла не ахти. Вообще говоря, я драматург неважный.
И хотя в конце 80-х годов он из всех писателей своего поколения выдвинулся на первое место, он продолжал утверждать в своих письмах, что в тогдашней русской билетристике он, если применять к нему табель о рангах, на 37-м месте. «Вместе было похоже, что в юности он дал себе строгий зарок никогда ни перед кем не похваляться величием своего литературного подвига и никогда ни перед кем не обнаруживать, как торжественно, сурово и требовательно относился он к своему дарованию».
Дальше я говорю, что Чехов и в самом деле, после того, как он написал великолепные вещи, был недоволен своим творчеством. И, конечно, он шутил, когда он получил от Академии наук премию имени Пушкина. Он написал в одном тогдашнем письме «Это должно быть за то, что я раков ловил». Конечно, это всё было шуткой, но в глубине души он действительно чувствовал все такие могучие силы и считал недостаточно ценным то, что он творил в те годы.
Это вот я тут много об этом рассказываю и говорю, что он тогда и решился совершить один подвиг. Впервые к нему пришла слава. Он вот в то время, когда в столице с большой помпой открылась выставка картин Семирадского, и среди них особенно шумный успех имела одна, изображавшая обнаженную красавицу Фрину, на которую с восторгом взирает толпа. Он говорил, в Питере теперь два героя дня. Нога Ефрина Семирадского и одетый я. И тем не менее, значит, в глубине души, как мы знаем по многим его письмам, он был недоволен собою.
И поэтому вот он и решил предпринять то, что я называю одним из величайших подвигов русских писателей. Перед тем, как поехать на Соколину, он писал в письмах, пожил бы до июня на Луке, а потом в Париж к француженкам. Дураки все, мы что не едем в Париж на выставку, этак помрешь и ничего не увидишь. Поехал бы на Кавказ или в Париж. Мог бы отдохнуть где-нибудь у Средиземного моря, а он принудил себя больного отправиться в самое гиблое место, какое только было в России. И при этом пояснял кратко, надо себя дрессировать.
К своей сахалинской поездке он начал готовиться задолго, проштудировал целую библиотеку ученых томов, а также всевозможных газет и журналов, имеющих хотя бы отдаленное отношение к тому чертову острову, который он собирался посетить. Он изучил геологию Сахалина, его флору, фауну, его историю, его этнографию и говорил, такая кропотливая анафемская работа, что и окажется околею с тоски. В мозгу от чтения завелись тараканы.
И едва он довел до конца анафемскую эту работу, он тотчас же отправился туда, куда обычно людей гнали силой. Через всю Сибирь за тысячи и тысячи верст поехал не по железной дороге, которой тогда еще не было, а на лошадях в Таратайке, в Распутицу, по единственным в мире кочкам, колеям и ухабам, нередко ломавшим колеса и оси, выворачивающим из человека всю душу. Его так жестоко трясло всю дорогу, особенно начиная от Томска, что у него разболелись суставы, ключицы, плечи, ребра, позвонки, его чемоданы то и дело взлетали на каждом ухабе, руки-ноги у него коченели от холода, и есть ему было нечего, так как он по неопытности не захватил с собой нужной еды.
И несколько раз только чудо спасало его от смерти. Однажды ночью его опрокинуло, и на него налетели две тройки, а в другой раз, идя по Сибирской реке, его пароход налетел на подводные камни. Но дело, конечно, не в этих опасностях, а в тех бесчисленных лишениях и муках, которые претерпел он в пути. Больно читать в его письмах, как, пробираясь по весеннему разливу в тележке, он промочил валенки и должен был в мокрых валенках поминутно выпрыгивать в холодную воду, чтобы придержать лошадей.
Плыву через реку, а дождь хлещет, ветер дует, багаж мокнет, валенки опять обращаются в студень, и ко всему этому бессонница от невозможности вытянуться в неудобном воске. И все же он пробирается вперед и вперед, и, конечно, он не был бы Чеховым, если бы после всех этих мук не написал с какой-то станции одному из знакомых. Путешествие было вполне благополучное. Дай Бог всякому так ездить. Здесь сказалась обычная его неохота говорить посторонним о своих испытаниях и подвигах.
Между тем, то был воистину подвиг. Каторгу русские писатели изучали и прежде, но изучали почти всегда по неволе, потому что их ссылали туда. А чтобы молодой билетрист в счастливейший период своей биографии сам добровольно отправился по убийственному бездорожью за 11 тысяч верст с единственной целью принести хоть какое-нибудь облегчение бесправным отверженным людям, хоть немного защитить их от произвола бездушно-полицейской системы, это был такой героизм, примеров которого немного найдется в истории мировой литературы.
Он отправился на Сахалин не от какой-нибудь организации, не по командировке распространенной и богатой газеты, а на свой собственный счет, без всяких рекомендательных писем, в качестве обыкновенного смертного, не имея никаких привилегий. И когда он промок под дождем и, прошагав несколько верст по ужасной дороге по коленам в воде, попал вместе с каким-то генералом в избу, генералу предложили постель, генерал переоделся в сухое белье, а он, Чехов, должен был лечь на пол в промокшей насквозь одежде.
И там, на Сахалине, он взвалил на себя столько работы, что, конечно, из всех тамошних каторжников самым каторжным работником был в эти месяцы он. Собирая материалы для своей будущей книги, он предпринял чудовищно трудное дело – перепись всего населения этого огромного острова, который вдвое больше Греции. Перепись была бы по силам большому коллективу работников, а он сделал ее почти без помощников, переходя из одной избы в другую, из одной тюремной камеры в другую.
Мудрено ли, что поездка на каторгу в конец расшатала его и без того некрепкое здоровье? К тому же он простудился на обратном пути и стал кашлять гораздо сильнее, чем прежде. Его слишком ранняя смерть, несомненно, объясняется тем, что в тот самый период, когда он мог вылечиться от начавшегося у него туберкулеза, он несколько месяцев к ряду провел в таких невыносимо тяжелых условиях, которые и для здорового могли оказаться губительными.
Кроме того, эта поездка буквально разорила его, так как он истратил на нее все свои деньги. Одним ямщикам пришлось платить вдвое и втрое, да и случайные дорожные спутники обокрали его и снова вергло его в долгую нужду. Даже через четыре года после поездки он пишет, я истратил на поездку и на работу столько денег и времени, сколько не получу назад и в десять лет. Еще позднее, когда он случайно очутился в глуши, в убийственно-изнурительных условиях, у него в письме к Горькому вырвалась запоздалая жалоба.
О, это ужасно, это похоже на мое путешествие по Сибири. Но в то время, когда он вернулся из путешествия, кашляющий, с перебоями сердца, он о своих странствиях стал говорить в обычном ироническом тоне. «Да, Сашечка», — писал он своему старшему брату, — «объездил я весь свет, и если хочешь знать, что я видел, то прочти басню Крылова, любопытной, какие бабочки, букашки, мушки, таракашки». Из его бесчисленных друзей и знакомых ни один, буквально ни один, даже отдаленно не понял ни смысла, ни цели его поездки на каторгу.
Суворин отнесся к его поездке с фамильярной игривостью и прислал ему в Иркутск телеграмму «Не хвались, до Стэнли далеко». А его брат Александр, неугомонный остряк, тотчас же по его возвращении приветствовал его такими словами «Кругосветный брат, дошли до меня слухи, что ты, шляясь по свету, растерял и последний умишка и возвратился глупее, чем уехал». И Буренин откликнулся на его путешествия в таких беззлобных, но фамильярных стишках. Талантливый писатель Чехов на остров Сахалин уехав, бродя меж скал, там вдохновение искал, но не найдя там вдохновения, свое ускорил возвращение.
«Простая басня сей мораль, для вдохновения не нужно ездить вдаль». Во всех этих откликах много развязностей и не тени уважения к только что завершенному Чеховым великому делу. Дружеское хихиканье продолжалось в кругу его близких и после. Отвечая на одно из неизвестных нам писем Суворина, Чехов дважды упоминает о том, что Суворин злорадно смеется над его сахалинскими почерками. Замечательно, что тогдашние публицисты и критики, и после того, как была написана им книга «Остров Сахалин», продолжали твердить, что Чехов беспринципный, безидейный писатель, равнодушный к интересам и нуждам русской общественной жизни.
Между тем Чехов и здесь, как и в других своих книгах, борец за народное счастье. Еще собираясь на Сахалину, он писал, не дальше, как 25-30 лет назад наши русские люди, исследуя Сахалин, совершали изумительные подвиги, за которые можно боготворить человека. И нужно ли доказывать, что к числу этих русских принадлежал и он? Ни Михайловский, ни другие критики, обвинявшие Чехова в постыдном равнодушии к социальным вопросам, не принесли своей родине и тысячной доле тех жертв, которые принес ей Антон Чехов одной своей сахалинской поездкой.
Самое писание этой книги было для него тяжким трудом. Этот труд он выполнял очень долго, ибо вскоре его снова потянуло к искусству, и те настроения, которые вызвали его временный отход от билетристики, были совершенно изжиты. Когда, наконец, книга была им написана, он сразу же и в разговорах, и в письмах перестал вспоминать о своей сахалинской поездке, словно ее никогда не бывало. Во всех трех томах его переписки с женой остров Сахалин упоминается только однажды, да и то внешним образом, просто как название книги.
Не видно было, чтобы он любил вспоминать об этом путешествии, сообщает Потапенко. По крайней мере, я, проведший с ним немало дней, ни разу не слышал от него ни единого рассказа из этого мира. Даже в тех редких случаях, когда он бывал вынужден излагать для печати свою биографию, поездка на Сахалин занимала в ней самое незаметное место, и о трудностях этой поездки не упоминалось ни словом. Здесь обычное нежелание Чехова выставлять свои заслуги на показ.