Первый голос.Прежде чем я увидел Есенина, я услышал его голос. Самого поэта не было передо мной, но я услышал его, читающего свои стихи. Дело в том, что в 20-е годы в Институте истории искусств в Ленинграде, где я учился, преподавал профессор Сергей Игнатьевич Бернштейн. Он изучал фонетику, звучащее слово, интересовался особенностями читки своих стихов самими поэтами, ему удалось записать большое количество голосов поэтов тех лет. Это был энтузиаст своего дела. Техника записи в те годы была ещё очень несовершенна. На собственные средства он изготавлял восковые валики и при помощи фонографа записывал на них голоса.
Он записывал и известных уже литераторов, и никому ещё неизвестную молодёжь. У меня в ту пору ещё не было книжки стихов. В большой печати в журнале «Звезда» я опубликовал ещё только первое своё стихотворение. И он пригласил меня в свой фонетический кабинет, чтобы записать мой голос. Он охотно рассказал о богатствах своей фонотеки и продемонстрировал ряд записей. Я услышал голос Маяковского, услышал те самые, хотя и несовершенные, но единственные записи, благодаря которым мы сейчас можем слышать голос Маяковского.
По Красному морю плывут катаржане, разговор с солнцем и другие. Я услышал неповторимый, как будто внешне сдержанный, но глубоко взволнованный голос Александра Блока, читающего о доблестях, о подвигах, о славе и многие другие стихи. О его чтении надо бы говорить особо. Я услышал голоса символистов, акмеистов. Большинство из них читало напевно, протяжно и монотонно. Но вот поставлен новый валик, и в комнату ворвался молодой, звонкой, задорный голос, который и читал по-иному, и говорил об ином.
Он звучал так же напевно, он читал стихи, как читают поэты, но необычайно выразительно, с широким голосовым диапазоном, с повышениями, понижениями, с большим разнообразием интонаций и с какой-то ему одному присущей задушевностью. Голос звучал как-то особенно раскатисто, произнося букву «Р» с особенным, закрытым по-народному звучанием буквы «О», с мягким произношением буквы «Г». Разбуди меня завтра рано, о моя терпеливая мать, я пойду за дорожным курганом дорогого гостя встречать.
Но вот отзвучала последняя строфа, и опять молодая, задорная, по-есенински образная, и опять о матери, с таким нежным словом о ней, и так, как мог говорить только Есенин. После первого знакомства с голосом поэта я уже иначе воспринимал его стихи, и известные мне, и новые, встречавшиеся в журналах. Сквозь печатные безмолвие строки мне слышался его голос, его интонации. В печати появлялись все новые стихи Есенина, они заставляли вчитываться в них, вслушиваться в крепнущий поэтический голос растущего и все более покоряющего своим талантом поэта.
И вот на улицах Ленинграда афиши, сообщающие о том, что поэт Сергей Есенин выступит с чтением своих стихов в зале бывшей городской думы. Все знали, он только что вернулся из поездки за границу, где был вместе с Айседорой Дункан. Выступлению должен был предшествовать доклад об амаженизме. В те годы я старался не пропускать ни одного литературного диспута, ни одного вечера поэзии. И, конечно, пришел на вечер Есенина, поэта, стихи которого я так хорошо знал, но которого ни разу еще не видел.
Зал был переполнен. Собралось много молодёжи, студентов, мест не хватало. Я устроился на эстраде сбоку, рядом со столом, за которым должен был выступать Есенин. Его появление ждали, но он запаздывал. Докладчик не решался начать свои выступления, пока он не придёт. Наконец я увидел. От дверей сквозь толпу через зал шёл Есенин. Сразу бросились в глаза его светлые волосы, шуба с бобром воротником была распахнута, шею окутывал ярко-красный шарф. Есенин прошел за сцену. Начался доклад об амаженизме. Это было изложение известных уже высказываний на эту тему самого Есенина.
Некоторое время аудитория вежливо слушала докладчика, но вскоре стали раздаваться голоса, требовавшие выступления самого Есенина. Голоса эти звучали всё чаще, всё громче, всё настойчивей, они перешли в сплошной гул, и вот, наконец, слева от зрителя, из-за кулис, не дождавшись окончания доклада, поднялся на эстраду Есенин. Он сказал, хорошо, я сам буду говорить. Из первых же слов стал разговаривать с аудиторией задиристо, отвечал резкими остротами на реплики, какую-то часть аудитории сразу же настроил против себя, его голос начали заглушать многие голоса, поднялся шум, дело дошло до того, что кто-то громко стал призывать присутствующих покинуть зал.
Неизвестно, что было бы дальше, но кто-то, перекрывая шум, закричал «Читайте стихи!». Другие голоса подхватили эту просьбу, стали требовать, чтобы Есенин читал стихи. Услышав просьбу «Читать стихи!», Есенин преобразился. Он на какое-то время застыл неподвижно, стал серьёзен. Я заметил, как руки его вытянулись, сжались в кулаки. В зале ещё продолжался шум, но аудитория насторожилась. Есенин начал читать. На этот раз я не только слышал голос, я видел самого Есенина, читающего стихи.
И я теперь только понял, что было скрыто от глаз моих за тем голосом, который я услышал впервые из фонографа. О Есенине мало сказать, он читал стихи. Можно читать, произносить вслух написанные строки. Есенин входил в стих всем своим существом, всей силой голоса, мимики, всей выразительностью жеста. Он весь напрягался, как струна. Предельная искренность, предельная чистота и сила раскрытия чувства покоряли сразу и бесповоротно. Выразительность жеста как нельзя лучше соответствовала выразительности интонации.
Все живое особой метой отмечается с ранних пор, читает Есенин, и как по-разному звучат одни и те же строки в середине и в конце стихотворения. После строк худощавый и низкорослый, средь мальчишек всегда герой, часто-часто с разбитым носом приходил я к себе домой, и навстречу испуганной маме я шептал сквозь кровавый рот, ничего, я споткнулся о камень, это к завтраму всё заживёт. Это говорит ещё мальчонка по-детски в ответ на детскую обиду. И совсем иначе звучат эти строки к концу. После строк «Если раньше мне били в морду, то теперь вся в крови душа, и уже говорю я не маме, а в чужой и хохочущий сброд». Ничего, я споткнулся о камень, это к завтраму всё заживёт.
Здесь уже большая горечь, большая обида, большая боль, она физически ощутима в его читке, в его глубочайшем до дна раскрытии, и она не может не откликаться в сердцах тех, кто слушает его, у кого свои горечи, свои обиды, своя боль. Несколько раз я слышал Блока, слышал не раз Маяковского. Они покоряли аудиторию силой предельного совпадения слова с чувством, которое оно выражает. В глубину своего чувства, своим предельно точно найденным словом с огромной силой раскрывал Есенин. В его стихах не было иронии. Его чувства раскрывались прямо, с глубокой искренностью и откровенностью. Его слова западали в самые сокровенные уголки человеческого сердца.
Аудитория слушала его, затаив дыхание. Мало-помалу из задних рядов стали подходить ближе, сгрудились у эстрады. Есенин встал на стул и читал. Затем он встал на стол и читал. Чем дальше, тем с большим темпераментом. Не читал, а жил в слове, трепетал в нём. И этот трепет шёл по залу, его открытое перед людьми, любящее, ненавидящее, бьющееся в муках противоречий, тоскующее, нежное сердце, жаждущее сберечь свою чистоту, свой негасимый огонь ради людей, для людей.
Это сердце было обнажено перед толпой, как перед самым близким другом. Возникало доверие, родственность, близость между поэтом и слушателем. После многих прочитанных им стихов я попросил Есенина прочитать те из его ранних вещей, что уже слышали в записи. Есенин сначала отказался прочесть эти стихи, ссылаясь на то, что это старые стихи, а ему хотелось читать новые, но меня поддержали другие. И вот Есенин после паузы улыбнулся, как будто припоминая что-то давнее, забытое, но милое сердцу, и стал читать. «Разбуди меня завтра рано, о моя терпеливая мать!»
Прочитал он, и я покинул родимый дом и другие ранние свои стихи. Все в этой живой читке было, как в известной мне записи, и сила эмоций, и выразительность интонации, только голос, голос был уже не тот. Прежний, молодой, звонкий и чистый, он был по-прежнему сильным, в нем не угас темперамент, но он был несколько хрипловатым, несколько утомленным. Есенина заставляли читать всё новые и новые стихи. Он читал, не отказывая в просьбах.
Но вот уже время близится к часу ночи. Уже слушатели рискуют опоздать на трамваи. Ни автобусов, ни троллейбусов, ни такси тогда ещё не было. Пора уже расходиться, а зал всё ещё полон. Всё ещё жаждет слушать Есенина. Наконец Есенин уходит за сцену. Его ждут, вызывают. Он выходит в шубе с развевающимся вокруг шеи красным шарфом. Он становится на стул. Его поднимают на руках. С необычайной силой читает он исповедь хулигана. Не каждый умеет петь, не каждому дано яблоком падать к чужим ногам.
Стихотворение звучит как исповедь, нарастает его драматическое, до трагедии гневное, яростное звучание против своих недругов в строках об отце и матери.
Второй голос.А наушно иду, когда камень деб меня, как живут отец и мать, которым наплевать.
Первый голос.А вслед за этим сразу, участливо, задушевно, мягко, о них же, об отце и матери. Бедные, бедные крестьяне, вы, наверное, стали некрасивыми, так же боитесь Бога и болотных недр. О, если б вы понимали, что сын ваш в России самый лучший поэт! А на другой день в театральной студии Шамановского снова должен был выступать Есенин. Он пришёл в той же шубе, в цилиндре, аудитория на этот раз была небольшая. Есенин был очень тих, очень скромен, от вчерашней задиристости не осталось и следа. Он даже как будто вообще смущался, и мне показалось, смущался и цилиндра, который, войдя, он как-то особенно торопливо снял с головы.
Есенин очень неожиданно для многих стал говорить о том, что он отходит от иммаженизма, что это для него пройденная ступень. Он говорил о значении нашей классической поэзии, как полноценного примера, который все больше и больше его привлекает. Говорил о Пушкине, о Лермонтове, говорил как поэт с полным знанием и пониманием предмета. говорил о настоящей народности, причем критиковал свои ранние поиски, где, по его мнению, он злоупотреблял введением местных народных речений и словечек, говорил о своей работе над поэмой Пугачёв.
Попросили читать стихи, и опять пауза, и опять какая-то перестройка всего поэта, его лица, его мимики, все его фигуры, иначе не скажешь от головы и до ног. На этот раз он начал чтение с монолога Хлопуши из поэмы Пугачёв. Сразу же и на долгие годы запомнил я интонацию, с какой он читал этот монолог. Это было удивительное, драматически напряжённое, какое-то яростное исполнение монолога своего героя. Запись, которую вы сейчас прослушали, верно передаёт дух его исполнения, но время наложило свой губительный отпечаток на восковой валик.
он, как и другие записи, многое претерпел. Потерялись оттенки интонаций, переходы от голоса громкого к тихому, а в лирических стихах переходы, доходящие до задушевного выдоха. Темпераментно и местем проникновенно и задушевно читал в тот вечер Есенин многие свои стихи. Его чтение захватывало, покоряло, не могло не покорять. И последнее моё воспоминание о живом Есенине похоже на видение. Ленинград, лето, напротив дома книги, по ту сторону улицы, на фоне Казанского собора, стоит Есенин. На нем летний белый костюм, он стоит веселый, улыбающийся, светлый, и улыбка у него, как всегда, особенная, задушевная, покоряющая, располагающая к себе. Таким он и остался в моей памяти жизнерадостным, молодым, светлым.