Первый голос.В этом номере журнала «Невидимка» мы хотели познакомить школьникам со стихами Шекспира и известного грузинского поэта прошлого века Бараташвили. Один из лучших мастеров перевода, поэт Борис Леонидович Пастернак, пришел к нам в редакцию и прочитал свои переводы.
Второй голос.Я прочту стихотворение Шекспира «Зима». Это из пьесы «Потерянные усилия любви».
Первый голос.Итак, зима.
Второй голос.Когда от кашля прихожан Не слышно пасторовых слов, И птицы хохлются в буран, И у Марьяны нос багров, И прыщут груши в кипятке, Заводит филин вдалеке. Тугол, туи тугол, ну и пивон, Вся в сале Анна трет чугун. Стихотворение грузинского поэта Бараташвили. Или Мерани, волшебный конь, Стрелой несется конь мечты моей, Вдогонку ворон каркает угрюмо, Вперед, мой конь, и ни о чем не думай, Вперед, все мысли по ветру развей. Вперед, вперед, неведая преград, Сквозь вихрь и град, и снег, и непогоду, Ты должен сохранить мне дни и годы Вперед, вперед, куда глаза глядят Пусть отрешусь я от семейных уз Мне все равно Где ночь в пути нагрянет Ночная даль моим ночлегом станет Я к звездам в небе в подданство впишусь Я ввирусь в скачки бешеной твоей И исповедуюсь морскому шуму.
Вперед, мой конь, и ни о чем не думай, Вперед, все мысли поветур развеют. Пусть я не буду дома погребен, Пусть не рыдает обо мне супруга, Могилу ворон выроет, А вьюга завоет, возвращаясь с похорон, Крик беркутов заменит певчий хор, Роса небесная меня оплачет, Вперед, я слаб, но ничего не значит Вперед, мой конь, вперед во весь опор Я слаб, но я не раб судьбы своей Я с ней борюсь и замысел таю мой Вперед, мой конь, и ни о чем не думай Вперед, все мысли по ветру развей Пусть я умру, порыв не пропадет Ты протоптал свой след, мой конь крылатый, и легче будет моему собрату пройти за мной когда-нибудь вперед.
Стрелой несется конь мечты моей, вдогонку ворон каркает угрюмо. Вперед, мой конь, и ни о чем не думай, вперед, все мысли поведу развеют.
Третий голос.Когда хорошо, тогда я вам, господин Анатолий Анатольевич, александр, извините меня.
Четвёртый голос.ваши коллеги так я признаться не собирался быть первым потому что тема моя в общем частная я бы сказал в каком-то в какой-то мере специальные но уж раз мне выпало быть первым после 2 владимир что я буду говорить и И единственное, о чем я хотел бы знать, это какое время я могу говорить. Да говорите, может быть. Говорить, да? Конечно. Хорошо. Вы мне тогда покажете, если уже будет плохо.
Пятый голос.И показывайте. Покажите.
Четвёртый голос.Я не могу поделиться личными впечатлениями и воспоминаниями о Борисе Леонидовиче Пастернаке. Хотя я был с ним шапошно знаком, но общение у меня было с ним главным образом рабочее, книжное, через издание его сочинений. Началось оно для меня очень рано, когда я был, как мне тогда казалось, взрослым, а теперь я понимаю, совсем юным. Мне было лет 28 или сколько в этом роде, когда неожиданно в издательстве «Советский писатель» мне предложили написать комментарий к избранным переводам Пастернака.
Я спросил, почему мне, и мой редактор Женя Бернштейн, который погиб на фронте потом, сказал, тут есть два обстоятельства. Первое, сказал он, заключается в том, что сборник-то переводов нужно писать об иностранных писателях, поэтому наши критики, занимающиеся русской поэзией, к этому непригодны. А второе обстоятельство, сказал он, я сообщу только по секрету. Вы же знаете, какое сейчас положение у Пастернака, и никто не хочет за это браться.
— Книжка эта вышла в 1940 году, и мне было очень приятно узнать, что Пастернак, прочитав то, что я там написал, отнесся снисходительно одобрительно к этому. Я ему сказал, что, конечно, можно было бы и глубже это сделать, но что тут спрашивать. Слава Богу, вышла книга. Для него это было самое важное. А трудность заключалась в том, что там нужно было оправдать, оправдать публикацию «Принца Гомбургского Кляйста». Понимаете, прусачества там слишком много было в этом произведении, туманного романтизма.
Потом там были очень крамольные поэты, Верлен, Бадлер, символисты, декаденты. Нужно было найти какой-то ход и поворот, чтобы, так сказать, они появились в печати и чтобы это не оскорбляло здоровый вкус советского читателя. Затем мне пришлось столкнуться с переводами Пастернака уже после войны, когда году примерно в 1948 в Гослитиздате на редакционном совете обсуждался вопрос об издании однотомника сочинений Шекспира. Редактором этого издания должен был быть очень большой ученый Александр Александрович Смирнов Который большую часть своего выступления, объясняющего характер и задачи издания Посвятил тому, что он объяснял, почему нельзя в этом издании напечатать переводы Пастернака Так этот однотомник и вышел С переводами, с новыми переводами Лозинского К сожалению, малоизвестными, потому что больше знают некоторые популярные переводы.
И в основном со старыми переводами, но без Пастернака, который в это время уже о себе заявил как переводчик. Затем, уже в 60-е годы, было затеяно то издание, которое упомянул Лев Владимирович, Издание сочинений Шекспира в восьми томах, полное, академического типа, где редактором должен был быть Смирнов, и пригласили также меня, поскольку Смирнов жил в Ленинграде, нужен был кто-нибудь, кто в Москве бы около издательства близко этими делами занимался.
Когда мы составляли план, то возник вопрос опять о переводах Пастернака. И Александр Александрович Смирнов очень убедительно показал многие неточности Пастернака. Действительно, в этом отношении переводы Пастернака не всегда выдерживали проверку сравнением с оригиналом. Но все-таки нам удалось договориться о том, что это собрание будет представлять все переводческие группы и школы. Я согласился на Радлову, а он согласился на Пастернака. Вот так мы с ним договорились.
И было намечено, что уже в первых томах это будет продемонстрировано. Мы выбрали Ромео и Джульетту и Генри IV. Два очень интересных, особенно Генри IV, прекрасный перевод Пастернака. Но тут на беду нашу произошло событие, о котором я не буду долго говорить, оно у всех еще на памяти. Это было уже в 67-м году, вызывает меня директор и говорит, Александр Абрамович, снимите, пожалуйста, там у вас какие-то переводы Пастернак идут, снимите их.
Я говорю, ну пока выйдет том, пройдет полтора года минимум. И за это время, мы же с вами уже знаем историю нашего общества, за это время многое изменится, вы увидите, что можно будет напечатать. Он сказал, я не знаю, что будет, я знаю, что я не могу сейчас, чтобы это было тут. Ну, издание должно было выходить, подписчики ждали, там были напечатаны другие переводы. Прошло как раз столько времени, сколько я сказал, директор вызывает меня и говорит, что хотите, делайте, вынимайте из ближайшего тома что угодно и вставляйте Пастернака.
Как раз подошел шестой том, том трагедии. Мы долго смотрели, как нам быть, ну и решили, что возьмем Отелло и короля Лира. И эти два перевода были включены в это издание. Так что не совсем точно, что там ничего нет. — Но многого нет. — Да, многого нет. Об этом я тоже скажу. Но том уже был в верстке. И все примечания были готовы. Примечание составлял Смирнов. — Я, значит, должен был здесь просто вместо текстов других переводов, которые там шли, вставить текст из перевода Пастернака и подогнать к этому примечание. Когда я стал это делать, я пришел в ужас, потому что надо было переверстывать конец книги.
Пастернак, переводя Отелло и в особенности короля Лира, все, что требовало примечаний, исключил. Если вы возьмете Том, вы увидите, что на эти вещи там странички полторы и всего вот так. Но надо сказать, что он не был тот человек, с которым можно было по вопросу о его текстах разговаривать так, как с другими авторами. Потому что когда готовились еще первые тексты, то я произвел сличение подлинника с переводом в отношении Ромео Джульетта и Генри Четвертого и заготовил такую маленькую записочку для Пастернака, предлагая ему просто дополнить там какие-то места, которые выпадали у него, он их снял.
Я через его секретаря обратился к нему, он ответил, никаких изменений делать не хочу. Ну, мы решили, что Пастернак, человек, который сам отвечает за себя в литературе, никто нас не будет бронить, если мы напечатаем тексты так, как того хотел Пастернак. Ну и затем, значит, пришло все-таки время, когда можно было еще раз переводы Пастернака печатать, и в издании Библиотеки Всемирной Литературы, который посвящен Шекспиру, в этом издании даны трагедии Шекспира все в переводе Пастернака.
Так что, что можно было сделать в этом отношении, после всех известных событий было сделано. Это, значит, о том, ну, мои воспоминания о переводах Пастернака и их судьбе. Теперь разрешите после этого уже перейти к более профессиональному разговору на эту тему и поговорить о Пастернаке как переводчике. Пастернак перевел очень много, и мне, просто по моей узкой литературоведческой специальности, особенно близки его переводы Шекспира, над изучением которых я много работал, и я хочу очень, как мне кажется, коротко познакомить вас с тем, как работал Пастернак над Шекспиром.
В 1940 году он впервые опубликовал свой перевод Гамлета. Это был очень своеобразный перевод, и Пастернак понимал, что то, что он делает, является нарушением канонов. Поэтому он сопроводил свой перевод предисловием, в котором он говорил, что он просит смотреть на свой перевод как на русское оригинальное драматическое произведение. Потому что помимо точности, равнострочности с подлинниками и прочей, в ней больше всего той намеренной свободы, без которой не бывает приближения к большим вещам.
Это парадокс, но это, как потом мы все убедились, оказалось правдой. Надо сказать, что перевод Пастернака вызвал очень разноречивые отклики. Известный знаток английской литературы, ныне академик Михаил Павлович Алексеев выступил со статьей, в которой он дал свое мнение об этом переводе. Я зачитаю выдержки из его отзыва. В переводе Бориса Пастернака многие труднейшие задачи разрешены. И разрешены, несомненно, с большим мастерством, находчивостью, технической ловкостью, но в нем столь же много очевидных неудач, искажений, ненужной и неоправданной модернизации текста, тяжелых и вовсе непонятных речевых конструкций.
Стремление воспроизвести живой народный язык шекспировской трагедии приводит к широкому пользованию вульгаризмами, пресловутая сочность шекспировского словаря к чрезмерному сгущению красок, стремлению сохранить свою оригинальность к полной произвольности интерпретации. Одна из основных особенностей перевода — подчеркнутая вульгаризация словаря. Все действующие лица трагедии — короли, принцы, царедворцы, могильщики и даже самый призрак — стараются пересчеголять друг друга в особенно изысканном подборе неупотребительных в литературной речи редких или примитивных своей грубости речений.
Ну вот это мнение академического ученого, которое, кстати говоря, недавно было повторено на страницах журнала «Русская литература» №4 за 1978 год, Вот, где поэтому, там была одна рецензия на одну нашу шекспировскую работу, и там, значит, вот, по поводу статьи Льва Озерова о Пастернаке как переводчике было вот вспомянуто, что напрасно Лев Озеров хвалит Бориса Пастернака за его перевод, тогда как известный ученый-академик вот высказывал такое-то мнение.
Когда я, как редактор этого издания, направил в редакцию журнала открытое письмо по поводу этого и другого несправедливого обвинения, то через некоторое время я получил ответ, что не считаем нужным публиковать ваш ответ. Я это говорю к тому, что вопрос о переводах Пастернака до сих пор является дискуссионным, до сих пор является предметом споров, о них существуют разные мнения. Я хотел бы, однако, отметить, что с самого начала Пастернак уже имел людей, которые стояли на его стороне.
Но прежде всего это был Михаил Михайлович Морозов, который, так сказать, напутствовал Пастернака, сопутствовал ему. Поэтому Пастернак с ним советовался, общался, и Морозову принадлежит как заслуга того, что он авторитетом шекспироведа утверждал право на публикацию переводов Пастернака, а это надо было утверждать, так на нем также лежит ответственность и за некоторые взгляды Пастернака на то, что представляет собой стиль Шекспира.
Об этом я немножко потом скажу. Второй человек, который выступил в защиту Пастернака, это Николай Николаевич Вильмонт, написавший в журнале «Интернациональная литература» большую статью, и я позволю себе из нее тоже привести краткую выдержку. Новый перевод Бориса Пастернака тем и замечательным, что он органически вырастает из недр русского языка. Да, русский язык здесь как бы пробужден переводчиком для того, чтобы он повторил тот же Гераклов труд, который некогда выполнил английский язык, подчинившись творческой воле Шекспира.
Это прекрасно сказано. Тут Вильмонт молодец просто. Язык Пастернаковского Гамлета народен и обыден, пишет он. Это язык естественный, с исконными речевыми обыкновениями, так сказать, нормально реагирующий на страшный смысл событий, здоровый, цветущий язык, тронутый внезапным морозом исторической трагедии. Будь он менее здоров и народен, он был бы менее трагичен. И Вильмон заключал так. Гамлет Пастернака – выдающееся явление советской культуры, замечательное, зрелое, мужественное проникновение в поэтический мир Шекспира.
Перевод Пастернака предназначался для Московского художественного театра. Публикуя подготовительные материалы относительно этого спектакля, который готовил Немирович Данченко, я познакомился со стенограммой, в которой Немирович Данченко разбирал перевод Бориса Леонидовича. И надо сказать, что разбор этот был очень суровым со многих точек зрения. Ну, с точки зрения чисто языковой, стилистической, но и в особенности с точки зрения, которая для Пастернака была важна, с точки зрения театральной.
Нам удалось опубликовать стенограммы высказываний Немировича Данченко о постановке «Гамлета», и этим мы обязаны Виталию Яковлевичу Веленкину, который допустил нас к этим материалам. Но мы сочли за благо не публиковать той части, которая касалась переводов Пастернака, потому что это был рабочий момент. Борис Пастернак к своему переводу «Гамлета» относился с поразительным чувством ответственности. Он до конца своих дней не был удовлетворен тем, что он сделал. Ни к одному из произведений Шекспира, которые он переводил, он не подходил с такой требовательностью, как к работе над «Гамлетом».
И вот это то самое главное, что я хотел бы сегодня вам продемонстрировать. Я не могу этого сделать в полном объеме, потому что для этого понадобился, наверное, целый курс лекций и целая книга. Но я могу в очень краткой форме показать, как критически относился к себе Пастернак, как он искал тех слов, тех выразительных средств, которые помогли бы донести мысль Шекспира, как он ее понимал. В отличие от Льва Владимировича, я не буду обращаться к английскому подлиннику. Хотя он у меня здесь под руками, и будет кто-нибудь захотел бы задать мне вопрос, я сейчас же бы этот подлинник предъявил.
Потому что Пастернак сам определил свою задачу. Не та точность, которая достигается дословностью, равнострочностью и так далее и тому подобное, а точность смысла. Более того, Пастернак создавал свой перевод Гамлета так, как драматург пишет пьесу. Он становился каждым персонажем, от имени которого идет речь. Вот первый монолог Гамлета, первый акт, вторая сцена, как он выглядит в первоначальном виде. О, если бы этот грузный куль мясной мог испариться, сгинуть, стать росою! О, если бы предвечный не занес в грехи самоубийство! Боже, Боже, каким ничтожным, плоским и тупым, мне кажется, весь свет в его затеях глядеть тошнит!
Он одичалый сад, пошедший всеми, низкий грубый мусор глушит его. Зайти так далеко, два месяца как умер, двух не будет. Такой король Заправский, рядом с тем, как Феб с Сатиром, до того ревниво любивший мать, что ветром не давал дышать в лицо ей. О, земля и небо! Что помнить? Она к нему влеклась, как будто голод рос от утоления. И что ж, через месяц лучше не вникать. Ты права, тезка женщине превратности. Вместе нет месяца. И целый башмаки, в которых шла в слезах, как Необея, за отчим гробом. И она, она, о боже, зверь, лишённый разумения, томился б дольше. Замужем, за кем? За дядей, отчим братом, схожим с братом, как я с Гераклом.
В месяц с небольшим, еще от соли лицемерных слез у ней на веках краснота не спала, и замужем. С такой быстротой нырять под простыню кровосмешения нет, не видать от этого добра. Разбейся сердце, ибо надо смолкнуть. Ну, вы, наверное, обратили внимание на первую же фразу этого монолога «Ой, если бы этот грозный куль мясной» – «solid flesh» по-английски. Пастернаку самому это не понравилось. В 1949 году он меняет текст. Вместо «О, если бы этот грозный куль мясной мог испариться, сгинуть, стать росою!» он пишет «О, тяжкий груз из мяса и костей, когда б ты мог исчезнуть, испариться!»
Он одичалый сад, прошедший всеми. Низкий грубый мусор глушит его. Новый вариант. Каким ничтожным, плоским и тупым, мне кажется, весь свет в своих движениях. Какая грязь! И все осквернено, как в цветнике, поросшем сплошь бурьяном. Мысль та же, совершенно новый образ. Но его не удовлетворяет и это. Издание 1953 года. «О, если б ты, моя тугая плоть, могла растаять, сгинуть, испариться!» И дальше. «Каким ничтожным, плоским и тупым мне кажется весь свет в своих стремлениях!
О, мерзость! Как невыполотый сад, дай волю травам, зарастет бурьяном! С такой же безраздельностью весь мир заполонили грубые начала!» Вот эти две последние срочки Борис Пастернак уже вставляет непосмотревший, есть они у Шекспира или нет. Он развивает мысль Шекспира, старается сделать ее ясной. Меняет он и характеристику покойного отца. Такой король, как солнце яркой луч с животным этим рядом. Такой король, как светлый Аполлон в сравнении с сатиром.
Это ближе к подлиннику. Свет в своих затеях, а раньше было в своих стремлениях. Глядеть тошнит. Пастернак возвращается к первому варианту. Он одичалый сад, где нет прохода. Низкий, грубый мусор глушит его. Эти примеры показывают тщательную работу над словом, которую проводил Пастернак для того, чтобы мысль стала рельефной, выпуклой, чтобы она ощущалась сразу, когда актер будет произносить этот текст. Ну и, естественно, одна из интереснейших работ – это перевод самого знаменитого монолога «Быть или не быть».
Может быть, вы не будете возражать, если я вас для точности познакомлю с тем, как перевел этот монолог Лозинской. Лозинский перевел его так точно, что он мог напечатать параллельно английский текст и свой текст. Пастернак был очень высокого мнения об этом переводе, и как раз в предисловии к этому изданию он хвалит перевод Лозинского, указывая на исключительную совершенно точность этого перевода. Ну и вот я привожу для того, чтобы просто Лозинский, чтобы нам заменил подлинник, а он действительно исключительно близок к подлиннику.
Быть или не быть? Такого вопроса. Что благородней духом? Покоряться прощам и стрелам яростной судьбы или, ополчась на море смут, сразить их противоборством? Умереть, уснуть И только И сказать, что сном кончаешь Тоску и тысячу природных мук Наследие плоти Как такой развязки не жаждать Умереть Уснуть Уснуть и видеть сны Быть может Вот в чем трудность Какие сны приснятся в смертном сне Когда мы сбросим этот бренный шум Вот что сбивает нас Вот где причина того, что бедствие так долговечное. Кто снес бы плети и глумления века, гнет сильного, насмешку гордеца, боль презренной любви, судей медливость, заносчивость властей и оскорбления, чинимые безропотной заслуги, когда бы он сам мог дать себе расчет простым кинжалом.
Кто б плелся с ношей, чтоб охать и потеть под нудной жизнью, когда бы страх чего-то после смерти, безвестный край, откуда нет возврата, земным скептальцам волю не смущал, внушая нам терпеть невзгоды наши и не спешить к другим от нас сокрытым. Так трусами нас делает раздумье, и так решимости природный цвет хереет под налетом мысли бледным, и начинания, взнесшиеся мощно, сворачивая в сторону свой ход, теряют имя действия. Но тише, Офелия, в твоих молитвах нимфа, все, чем я грешен, помяни.
Это очень точный перевод. Теперь Пастернак в первом варианте. Быть или не быть. Вот в чем вопрос. Достойно ли души терпеть уколы и щелчки обидчицы судьбы? Или лучше встретить с оружием море бед и положить конец волнениям? Умереть, забыться и все. И знать, что этот сон — предел сердечных мук и тысячи лишений, присущих телу. Это ли не цель желанная? Скончаться? Сном забыться? Уснуть и видеть сны? Вот в чем секрет. Какие сны в том смертном сне приснятся, когда покров земного чувства снят? Вот объяснение. Вот что удлиняет несчастье в нашем жизни на столько лет. А то, кто снес бы унижение века, гонителя насилия, спесь глупца, любовь без разделения, волокиту, ругателей приказных и пинки не стоящих, легающих достойных, когда так просто сводит все концы удар кинжала.
Кто бы согласился кряхтя под ношей жизненной плестись, когда бы неизвестность после смерти, боязнь страны, откуда ни один не возвращался, не склоняла воли, мириться лучше со знакомым злом, чем бегством к незнакомому стремиться. Так всех нас в трусов превращает мысль, Так блекнет свет решимости природной, и замыслы с размахом и почином на всем ходу сворачивают вбок, лишаясь звания действия. Но гляди-ка, Офелия, отрада, помяни мои грехи в своих молитвах нимфа».
Но этот перевод отличается тем, что здесь Пастернак опять-таки идет по линии, во-первых, предания большей разговорной живости речи Гамлета, во-вторых, он некоторые образы и метафоры Шекспира усиливает, как, например, «достойно ли души терпеть уколы и щелчки обидчицы судьбы». Это очень смело и это, скажем прямо, очень по-шекспировски. Это усиление, которое передает мысль заключенную в подлиннике. Но Пастернак не удовлетворился этим. И несколько мест монолога он перерабатывал неоднократно.
Вот начало. Не повторяю того, что там, я надеюсь, вы помните. Быть или не быть, вот в чем вопрос. Достойно ли терпеть без ропота позор судьбы? Или надо оказать сопротивление, восстать, вооружиться, победить или погибнуть? Здесь другой совершенно оттенок. Здесь, я бы сказал, более боевой, более воинственный смысл придан словам. У Шекспира говорится в общей форме. У Шекспира говорится об этом метафорически. Восстать на море бед. А здесь Пастернак говорит прям. Восстать, вооружиться, победить. То есть речь идет уже о борьбе в прямую. В подлиннике очень сложное одно выражение, идиоматическое, которое Пастернак каждый раз переводит по-своему.
И в разных переводах по-разному это дается. У Пастернака в первом варианте вот в чем секрет, во втором варианте вот в чем разгадка. Это не случайно, потому что это связано со всем текстом, с тем, как идет мысль. В первом случае это тайна, а во втором случае уже есть разгадка. Значит, весь поворот монолога от этого становится несколько иным. Очень важно, и для самого Пастернака имело большое значение, как передать вот все те беды, которые люди терпят.
Кто снес бы унижение века, гонителя насилия, спесь глупца, любовь без разделения, волокиту ругателей приказных и пинки не стоящих, лягающих достойных? Первый вариант. Второй вариант. Кто снес бы ложное величие правителей, невежество вельмож, всеобщее притворство, невозможность излить себя, несчастную любовь и призрачность заслуг в глазах ничтожеств? Опять увидите совершенно новый набор, так сказать, социальных бедствий, против которых восстает душа поэта. Но и этим Пастернак не ограничился. В издании 1953 года он это место, он перерабатывает оба эти места.
Я возвращаюсь к началу. Во-первых, достойно ли смиряться под ударами судьбы, он пишет, или надо оказать сопротивление и в смертной схватке с целым морем бед покончить с ними. Это из начала монолога. А вот середина, перечисление бедствий. Кто снес бы унижение века, неправду угнетателя, вельможзанощивость, отринутые чувства, нескорый суд и, более всего, насмешки недостойных над достойным. Опять увидите новые акценты, которые показывают нам, что мысль Пастернака все время движется, и все эти места, я думаю, что биограф Пастернака подошел бы к этим всем разным определениям, сопоставив даты с какими-нибудь событиями жизни автора перевода.
Но он не успокоился и на этом. И здесь я хочу сказать, что Евгений Борисович очень нам помог, когда он показал нам одно из последних изданий при жизни Шекспира, в котором Пастернак над текстом написал новые варианты. И вот как он изменил начало. Достойно ли души терпеть удары и щелчки обидчицы судьбы? Или лучше встретить с оружием море бед и положить конец волнениям? Он взял первый вариант и две строчки написал новый.
Потом он опять взялся за вот это центральное место монолога. Кто снес бы унижение века, позор гонения, выходки глупца, отринутую страсть, молчание права, надменность власть имущих и судьбу больших заслуг перед судом ничтожеств. Ну вот эти варианты показывают ту тщательность, с какой работал Пастернак, показывают они, насколько он в эту работу вкладывал себя, свое личное, свое ощущение этой трагедии, как трагедии большого ума, как трагедии человека, оказавшегося, попавшего, так сказать, не в свой век, не в свое время.
И надо сказать, что это желание сделать текст как можно более живым, оно сказывается даже и в мелочах. И вот как это проявилось в одной совершенно ничтожной, казалось бы, маленькой реплике совершенно проходного типа. Гамлет беседует с Розенкранцем и Гильденстерном. Здесь тоже есть много очень острого, и Борис Пастернак сумел это острое передать, потому что беседа была, так сказать, на ножах между противниками. Гамлет, розенкранцы Гильденстерн, поговорив с Гамлетом, говорят ему, мы ваши верные слуги.
Тогда Гамлет им отвечает, о них ни слова, я вас с ними не ставлю на одну доску, говоря правду, штат у меня ужасный. Ну, что тут можно сказать? Но проходит некоторый... А как это в подлиннике, вот как. Лозинский говорит, как это в подлиннике. Розенкранц и Гильденстерн, мы в вашем распоряжении. Гамлет, не надо этого. Я не хочу приравнивать вас к остальным моим слугам, потому что сказать вам, как честный человек, служит мне отвратительно.
Ну, здесь Борис Пастернак просто немножко изменил и передал это вот таким образом. Ну вот, проходит несколько лет, и Пастернак, проглядывая этот текст, делает следующую маленькую поправочку. Розенкранц и Гильденстерн, мы ваши верные слуги, Гамлет. Нет, к чему же мои слуги стали слишком хорошо следить за мной в последнее время? Но это, вероятно, не требует комментариев, показывает желание Пастернака подчеркнуть реальную позицию Гамлета.
Между прочим, этого нет в тексте Шекспира словесно. Но смысл именно такой, ведь розенкранцы Гильденстерн пришли как раз шпионить за ним. Так что Пастернак работает как художник, который видит ситуацию. Он понимает, в чем дело, и он нам эту ситуацию раскрывает, потому что мы, может быть, глупо этого не поймем. Так вот, на всякий случай, он делает для нас это совершенно ясным и очевидным. — Я должен сказать, что я мог бы вам привести еще целый ряд других очень интересных примеров, но я не хочу томить моих товарищей, которые ждут своей очереди и жалеют, что они не вышли первым, потому что им бы тогда предоставили так же много времени, как мне.
Вот я уступлю им сейчас эту трибуну, но перед тем, как уступить ее, я хочу сказать об одной очень важной вещи. Я хочу сказать о том грехе, который лежит на мне, на многих людях моего поколения, на моих товарищах. Мы все виноваты в том, что был такой день, когда мы струсили и совершили подлость по отношению к Борису Пастернакову. Неважно, были ли мы на этом собрании или не были, поднимали руку или не поднимали, Но мы, собственно, сегодня чествуем члена Литфонда, а не члена Союза. И это наш большой грех.
Сейчас возникли условия, при которых мы можем начать воздавать должное этому великому поэту и, безусловно, великому человеку. Но долг наш перед ним очень велик. Он еще далеко не восполнен. На нас, том поколении, которое было современниками Пастернака, лежит большая ответственность. Мы обязаны в меру своих сил сделать все. Искупить мы не можем. Это вина неискупимая. Это то, что остается на нас пятном, как вообще на том поколении, которому я принадлежу, много пятен, вызванных именно вот таким жизненным поведением.
Но давайте будем работать над тем, чтобы Борис Пастернак и другие люди, которые пострадали от несправедливости в такой ли форме, в другой ли форме, чтобы они действительно занимали то важное место, которое им принадлежит в нашей культуре и в культуре мировой. Мне кажется, что пришло время, когда Союз писателей, а мы ведь его члены, вероятно, значительная часть присутствующих здесь тоже является членами, уже должны и могут поставить вопрос о том, что пора нам издать полное собрание сочинений Бориса Пастернака, как оригинальных его сочинений, так и переводных.
Потому что мне, вы знаете, я по роду своей деятельности очень много общаюсь с иностранными литераторами, литературоведами, и мне стыдно, что они обладают полными собраниями, ну, не очень хорошими, но полными изданиями сочинений Пастернака, а мы этого не имеем. Я думаю, что наш патриотический долг добиться того, чтобы этот великий поэт и писатель стал весь полностью известен нашему читателю.
Третий голос.Я слышал вас, Виталий Яковлевич, вспоминал Вакханалию, где так прекрасно выражено отношение Пастернака к художественному театру, а сейчас разрешите предоставить слово Евгению Борисовичу Пастернаку.
Пятый голос.Не ослышно будет или нет? Ну хорошо, тогда я буду говорить отсюда, тем более, что эта кафедра потерпела некоторое кораблекрушение, как я понимаю. Я собирался здесь рассказать о биографической последовательности отношения Пастернака к переводу, о том, что это для него было в разные периоды его жизни. Но так как вечер сам по себе был очень значительно интересен, то я начну с такого небольшого заключительного слова. А вы меня, пожалуйста, простите, хоть вы и устали, наверное, потому что он уже длится довольно долго.
20 лет уже, как мы, то есть точнее я, глядя на что-нибудь приятное, там на шариковую ручку или на хорошую шерстяную рубашку, прикидываю, доставило ли бы это удовольствие папочке. И вот когда я получил пригласительный билет и увидел вечер Пастернака-переводчика, то я был в некотором сомнении, доставило бы оно это ему радость или нет. А сейчас я могу сказать, что, конечно, доставила. Очень бы доставила, потому что здесь многие вещи сказаны, которых он ждал и ждет до сих пор, и слава богу, что их начали тут говорить.
Но в то же время вечер Пастернака-переводчика в Ленинграде, большой моей уже радости и с возможностью там сказать то, что будет второй частью сегодняшнего моего выступления, был лет 8 тому назад. Сейчас дело немножко еще труднее, потому что 10 февраля исполняется 90 лет Борису Пастернаку. И вот такое повторение ленинградской практики мне показалось настолько, в общем, как-то трудным, что я даже пошел во двор союза писателей, думая, выяснить, не будет ли еще чего-нибудь в связи с этим событием.
Я туда пришел, это был примерно месяц тому назад, шел снег, так Льв Николаевич Толстой был покрыт снежной такой вот корочкой, и около него стоял человек весьма почтенной наружности. Я его спросил, а вы не знаете, что вот 90-летие Бастернака будут ли что-нибудь делать? Он мне сказал, для этого вам нужно пойти в секретарьят, все родственники подают по этому случаю заявление. Я сказал спасибо, постоял и повернул в дружбу народов, куда я отнес небольшую заметку в февральский номер. Они ее наполовину сократили, но все-таки половину, кажется, и сдадут.
Значит, вот после такого вот признания я ждал сегодняшнего события с тем, что я попаду на несколькоцеховой разбор. Но здесь это не так. И, по-моему, судя по реакции на попытку сказать, что надо восстанавливать Пастернака в правах поэта, реакция зала была настолько ясной, что я вот просто скажу, что всем это видно, но я хочу продлить эту линию еще. В моем детстве, когда я сидел под столом у Пастернака, у нас была одна комната, и большего места для игры у меня в то время не было, я привык, что он, когда его называют поэтом, очень сердится.
Потому что его отношение к своей работе было отношением художника в полном смысле этого слова, художника, который понимает искусство достаточно широко, художника-реалиста в его понимании этого слова, то есть как человека, который не только верен изображаемой натуре, но и старается сделать в своем творчестве такие же живые явления, как Господь Бог, который создал мир. И поэтому создание Божие служит для него не только натурой, а и примером, как он написал в своей статье «Несколько положений». Так что вот реализм Пастернака, он такого пошиба.
Отсюда получается и отношение к переводу. Перевод это своеобразная натура. И вот передать подлинник своеобразная натура, перевод своеобразная копия. И надо передать эту натуру верно, как передаешь натуру живую. Вот об этом было сказано во вводном слове в цитате, которую здесь читали. Я хочу это подчеркнуть, что когда Гоя копировал Веласкеза в музее Прадо, то он наверняка не теоретизировал, он приносил себе пользу. Он копировал инфанта Больтазара Карлоса и на этом совершенствовал свое мастерство, понимал, как это делал Веласкес, а при случае готов был и продать сделанную копию, тем самым обеспечив себе время для новой работы.
Вот примерно так по отношению к переводам рассуждал и Борис Пастерна. И нет здесь никакой бескорыстности, и нет здесь высокой задачи. Он, как художник в работе, должен был, живя на земле, создавать в искусстве на вечность, и поэтому те средства, которые он находил для этого, и были его рабочими средствами, материалами. При этом его широта была обеспечена тем, что он сформировался в то время большой широты и размаха русской духовной жизни, который еще в моем детстве называли мирным временем.
Так вот, он в мирное время, когда он говорил, на плоской земле прощали старикам, заря мир волила подросткам и вечер к славе подстрекал, он научился относиться к жизни с доверием, а к людям вне ранга их, с безусловным почтением их достоинства. Отсюда те здесь сказанные впечатления об отношении Пастернаха к редакторам, к непонимающим текста актерам, к людям, которые высказывали ему свои замечания просто потому, что проще высказать замечания, чем разобраться в том, что ты имеешь перед собой.
Что и есть, в общем, конечно, основа редакторской практики. Но при этом Пастернак далеко не был равнодушен к этим замечаниям. Он их принимал. Есть чудное его письмо к Михаилу Михайловичу Морозову, где он говорит, что он прочел его замечания. Они не к тем местам перевода относятся. Но поскольку всякое замечание свидетельствует о том, что произведение недостаточно совершенное, то он поправил перевод в тех местах, где он нашел это нужно.
Так получались варианты Гамлета, о которых говорил Александр Абрамович. Их 12. В конце этой работы, связанной, безусловно, с редактированием, Пастернак говорил, что он так запутался, что с удовольствием, если было время, перевел бы Гамлета заново, свободно. Если уж дело коснулось этой трагедии, то тут надо внести еще одно дополнение, потому что о ней много говорили. Гамлет первоначально переводился для Мерхольда. И только трагическая гибель Мерхольда перевела этот только начатый перевод в задачу Мхатовскую.
Об этом есть в пастернаковских письмах. Поэтому намеренная свобода и подчеркнутая просторечие, которое есть в журнальном варианте, объясняется еще и природой театра, для которого перевод поначалу предназначался. Вот Гаслитовский вариант, пройденный во время чтения во МХАТе, он именно и повернут от театра, разрешившего себе безусловную свободу обращения с драмой, к театру в достаточной мере традиционному. Теперь о точности и неточности. Перевод Лозинского максимально точен. Это так. Есть, оно сейчас опубликовано во Франции, письмо Пастернака Лозинскому с очень интересным признанием.
Пастернак пишет, когда я сначала взялся за перевод и перевел его по тексту, Гамлет, я взял ваш перевод, и наши переводы почти буквально совпали. Это было невозможным, и я стал перерабатывать свой, сначала я думал отказаться, но это не вышло. И тогда я стал перерабатывать свой перевод в духе преднамеренной свободы, и в конце концов остались только те места, которые вообще в большинстве переводов Гамлета совпадают, то есть, естественно, ложатся в строку.
Вот те маленькие примечания к переводу Гамлета, которые у меня были. Теперь о переводе в жизни Пастернака. Выбрав искусство слова в качестве своей профессии, не сразу, после занятий музыкой, после занятий философией, после рисования еще раньше, в 12 лет, Восстернак в 14-15 году стал переводить для хлеба насущного, но в то же время понимая под переводом школу мастерства. Вот его отношение к переводу разбитого кувшина Клайстовского, оно по письмам, судя, именно такое. Он был начинающим, ему нужна была свобода, и вот эту свободу он разрабатывал повседневным трудом, так же, как художник идет в музей и копирует.
Она была ему гораздо важнее, чем те футуристические группы и то, что он делал в угоду, так сказать, групповой партийности тогда и от чего он все время отталкивался. Вот Бобровские заказы футуристических стихов его раздражали, а переводы, которые ему давал Камерный театр, потом Всемирная литература, ему нравились, потому что они позволяли ему соприкоснуться с тем, как это делали художники с именем, со свободой, независимые.
Он, так сказать, на большом историческом опыте добивался самостоятельности. Но когда была написана «Сестра моя жизнь» и ее пять лет не печатали, когда переводы в войну мировую и гражданскую, точнее даже именно в гражданскую первые годы после нее, оказались единственным средством существования, то Пастернак уже чувствует некоторый перехлёст этого занятия, и в его замечательном заявлении, ходатайстве в литературный отдел наркомпроса мы читаем.
В том предположении, что нижеизложенное всего естественнее подлежит сфере компетенции и обсуждению лито, и что среди статей сметы литоотдела может найтись рубрика, предвидящая подобные положения, покорнейше прошу коллегию уделить внимание настоящему заявлению. Я нигде не состою на службе и существую исключительно на профессиональный заработок. Чтобы дать понятие о напряженности труда, который для этого требуется и который мною проявлен в течение одного года, приведу перечень исполненных работ.
Это главным образом переводы, сделанные по заказу Всемирной литературы и ТО. Если исключить промежутки несчастной безработицы, в общем дающей месяцев пять сроку, то за остальные семь счастливых месяцев я перевел Три стихотворных драмы Клайста, принц Гомбургский, семейство Шрокенштейн, Роберт Гискарт. Три интермедии Ганса Сакса, стихотворные, как и прочие, и все без исключения работы. Восемь октав Гетте, стихотворение и фрагмент тайны. Бен Джонсона, алхимик, комедия. И несколько стихотворений Шарля Ван Лерберга.
В цифрах этот итог достигает 12 тысяч стихов. Это именно та степень напряжения, та форма и та каторжная обстановка работы, когда ее проводник и выполнитель, первоначально двинутый на этот путь силой призвания, постепенно покидает область искусства, а затем и свободного ремесла. И наконец, вынужденные обстоятельствами видят себя во власти какого-то непосильного профессионального оброка, который длится, становится все тяжелее и тяжелее, и которого нельзя прервать в силу роковой социальной инерции.
Между тем, единственный источник продовольствования, ему доступный спекулятивный рынок, становится все более и более недостижим, все дальше и дальше уходит от него в область какого-то сказочного и трагического издевательства над его несвоевременным гражданским простодушием. Это заявление, в котором Пастернак и спрашивает академический паёк для себя и своего отца, академика живописи Леонида Ища Пастернака. Академический паёк он получил, больше того.
Потом наступает период, когда Пастернак попадает в число первых литературных имён своего времени, и некоторое время он переводами просто совсем не занимается. Это кончается в начале 30-х годов, когда переиздание уже не в силах пополнить нехватку денег. Начатый большой роман, который он думал написать, потому что тогда впервые собирались издавать его трехтомное собрание сочинений и не издали. Так вот, значит, этот замысел, писание романа было рассчитано на заработки от собрания сочинения, а его не было, пришлось обратиться к переводам из грузин.
И создание грузинской литературы, где в числе первых и самых сильных переводчиков были Николай Тихонов и Борис Пастернет, это вот результат тогдашнего безденежья. Но, как всегда, все то, что делал Пастернак, делалось артистически и художественно на предельной высоте, которая была для него доступна. Пастернак становится, вот после грузинской эпопеи первой, двух или трех книг, и чтения стихов вместе с грузинами, и дружбы с Павлом Ицицианом, Поэтому Пастернак становится признанным переводчиком. И это позволяет ему, когда приехала Цветаева, помочь ей в переводческой работе. Правда, он потом вспоминал, ну что же я мог сделать, когда она переводила по 10 строк на день, а потом еще и шлифовала этот перевод. А надо было переводить не меньше 50. Я тогда 150 делал.
И после войны помочь Анне Андреевне Ахматовой, об этом есть несколько писем, когда после Ждановского постановления ей грозила попросту, вероятно, голодная смерть. Вот Ахматовские переводы это тоже пастернаковское начинание и давались они и в начале, а ей потом нелегко. Значит, в этой связи мне хочется вспомнить удивительную заведующую редакцией народов СССР в Гослит-издате Рябинину, которая своим участием, очень Александру Петровну Рябинину, которая своим удивительным отношением к Фастернаку несколько раз его спасала и в сущности пробила его однотомник 1936 года.
Вот, помимо переводов, она еще и это сделала, в общем, лучшее прижизненное издание стихов Пастернака. Однотомник 1933 и 1936 года. Один ленинградский, другой московский. Теперь дальше у Пастернака в 1935 году начинается страшно трудный период. Он нервно заболевает, он заболевает бессонницей, в этом состоянии его посылают при страшных его протестах на границе смертельного риска, посылают в Париж на Конгресс защиты культуры.
Речь, которую он пишет в тетрадке, Эрнбург читает и рвет, и просит его сказать несколько просто таких поэтических слов, что он и делает. И эта речь по спинограмме, обработанная Тихоновым и Цветаевой, считается таким образцом прямого поэтического высказывания. Поэзия была и остается той недостижимой высотой, которая всегда валяется под ногами в траве, и надо только нагнуться, чтобы ее поднять. Французы хлопали, все было прекрасно, Пастернак вернулся, угодил сначала в Болшева, потом долго мучился и выздоровел на переводе Гамлета.
Вот поэтому содержание работы над Гамлетом заслуживает предельного внимания. Александр Абрамович правильно сказал, что биографам Пастернака надо будет над этим повозиться. За переводом Гамлета Пастернак бросил курить. Он ввел железный рабочий режим. Он тогда начал ценить свое время на вес золота. Потому что прикосновение к тому, как люди, как человек, как Шекспир относился к своей работе в трагические годы елизаветинские, которые хотя и расцвет, искусство и возрождение, но сколько там было погибших и сколько крови в те годы и как многому учит нас тот исторический опыт, это Пастернаку было абсолютно ясно.
И вот сближение с Шекспиром это не научная задача, это задача собственного спасения, нового обретения собственной свободы и сознательного, ясного отношения к своей судьбе, как к судьбе человека, который имеет право написать стихи, которые здесь цитировались. О, знал бы я, что так бывает, когда пускался на дебют, что строчки с кровью убивают, прихлынут горлом и убьют. От шуток с этой подоплекой я бы отказался наотрез. Начало было так далёко, так робок первый интерес, Но старость — это Рим, который взамен турусов и колёс Не читки требует с актёра, а полные гибели всерьёз.
Когда строку диктует чувство, она на сцену шлёт раба, И тут кончается искусство, и дышат почва и судьба. Вот это отношение, характеризующее позднего Пастернака во всем себе верного, но отказавшегося от манерности, от подчинения общественному вкусу, от отношения к злободневности как к чему-то, что подлежит учету, Вот это отношение родилось в переводах Шекспира до военных и первых лет войны. И на переводах Шекспира Пастернак, обретая свободу, задумывает огромную работу, о которой здесь уже говорили.
И когда он начинал ее в ощущении того же риска, в ощущении той же свободы, с которой невозможно расстаться, он написал стихотворение, собственно, почти синхронно. Это первые страницы прозы и первое стихотворение, которое он прочел тогда же в аудитории, в университетской аудитории. Гул затих, я вышел на подмостки, прислонясь к дверному косяку, я ловлю в далеком отголоске, что случится на моем веку. На меня наставлен сумрак ночи, тысячью биноклей носи, если только можно, а воочи чашу эту мимо пронеси.
Я люблю твой замысел упрямый, и играть согласен эту роль, но сейчас идет другая драма, и на этот раз меня уволь. Но продуман распорядок действий и неотвратим конец пути. Я один, все тонет в парисействе. Жизнь прожить, не поле перейти. Работа над романом проходила не только в обстановке необходимого заработка, но и в обстановке изменения расценок на переводы. Пастернак рассчитывал, что ему двух-трех шекспировских трагедий хватит на то, чтобы написать роман.
Но тогда изменили расценки. Ему пришлось переводить ежегодно. Он справлялся с очередной шекспировской трагедией за месяц-два, а потом остальные месяцы писал прозу. Тем не менее, она растянулась на 10 лет. И после того, как роман вышел, он, вернее, в самый последний год, когда он вынужден был взяться за Лира, от которого он до этого отказался, Он написал Михаилу Михайловичу Морозову в частности такие слова. Я радостно и без малейшего колебания отдаю себя силам, которые упрощают мою мысль и язык, углубляют мою судьбу и резко и быстро расширяют мои задачи.
Вправили я и Шекспира вовлекать в это превращение. Может быть, трагическая нескладица всего этого заключается в том, что я переводчик не с добра и по недоразумению, что в лучших условиях совсем не следовало бы мне переводить. Действительно, в достигнутом мастерстве и свободе Пастернак обращался к переводам только ради хлеба насущного. И особенно трагично это было в последний год его жизни, когда после выхода романа все вещи, которые должны были переиздаваться, были сняты, и Пастернак ходил, и самое грустное, что он говорил своим друзьям, было такое, неужели на 70-м году я так мало сделал, что мне надо все начинать снова, чтобы прокормить свою семью.
Вот в чем была истинная трагедия Пастернака в последние годы. И из этого времени я прочту письмо Броневскому в ответ на предложение не Броневского, а тогдашнего ответственного за переводы польской литературы в СССР профессора Марка Семеновича Живого, чтобы Пастернак перевел и несколько стихотворений Броневского для какой-то из антологов. Броневский прислал по этому поводу письмо, и 2 февраля 1960 года, меньше чем за пять месяцев до своей смерти, Пастернак пишет.
Дорогой, дорогой мой Броневский, ведь вы большой настоящий поэт. Как я могу поверить, чтобы вам было важно и необходимо, чтобы я перевел несколько ваших стихотворений, как это в категорической и неотступной форме представляет Марк Семен Дживов. К концу жизни у меня сложилось некоторое имя. Мне стыдно, и я рву на себе волосы, что эта известность поддержана таким малым количеством, таким недостатком оригинально написанного, что она мало заслужена и слабо оправдана.
От чего это? От того, что пол жизни и чьей? Моей. Отдано на переводы. Если этого не видят здешние товарищи, то они ведь вообще ничего не видят. Я понимаю их и прощаю. Что с них требовать? Они дышат искусственной, зараженной предрассудками атмосферой, но ведь у вас бывали периоды передышки и просветления. Для меня предмет гордости, что вы и Тувим переводили меня, но разве я на этом настаиваю? Меня неудачно переводят в Англии и Америке, но разве это мне не безразлично?
Была мысль во Франции, чтобы во главе поэтической обработки моих переведенных вещей стал Рене Шарм. Я не поддержал ее, чтобы его не беспокоить, и потому что все это не важно. Почему не выражаю я желание, чтобы меня переводили Тиэс Эллиот или Стивен Спендер, хотя они меня знают? Я уверен, что эта настойчивость исходит не от вас. Повлияйте в этом отношении на живого, чтобы он угомонился. Меня некоторые продолжают считать поэтом только из сорокалетней косности, потому что здесь вообще отвыкли от мысли, что на свете бывают перемены. А для меня давно то, что называли поэзией, перестало составлять прежнюю исчерпывающую ценность.
Я не понимаю многих добивающихся моих переводов, в частности друзей и близких покойного Незвола, именем которых мне навязали один из труднейших его текстов, наверное, превосходный только однажды в оригинале, но темный, ускользающий и нетерпящий, не выдерживающий повторения в переводе. Обнимаю вас, ваш Борис Пастернак. Так он в этом плане и есть. Значит, перед начинающейся пятилеткой я подал заявку новую, уточненную, туда же, в ГАСЛИ.
Ее там начали рассматривать. Мне стороной сообщили, что в рабочем плане пятилетнем фигурирует где-то трехтомное собрание. Три тома оказались не из области того, что собираются издавать, а два стихотворных и том коротких рассказов и повести как будто включили. Но когда я начал звонить в Гослит, то мне отвечали, что еще не разобрались с планом, а в последний раз мне Александр Иванович Пузиков сказал, что нам надо сейчас сначала с живыми разобраться. Они очень настаивают на своих собраниях сочинений, а уж потом мы будем с теми, кто умер, рассматривать задачи.
Вот, так что я ничем не могу никого обнадежить, хотя надеюсь, что когда-нибудь мы все-таки увидим это готовое уже 15 лет тому назад собрание, тем более, что мы с тех пор переехали на академическое собрание сочинений и занимаемся сейчас перепиской Пастернака, которой много. Мы вот сейчас сделали что-то около сорока листов, а еще осталось восемьдесят.
Шестой голос.Осталось сколько?
Пятый голос.Восемьдесят. Так что задачи здесь очень большие, а письма Пастернак, как вы могли судить, писал так красиво, что они составляют отдельный жанр его художественного творчества. И я закончу концовкой перевода из такого поэта-романтика Словацкого, концовкой знаменитого завещания Словацкого, перевод которого сделан Пастернаком в 1942 году, во время войны потерян в гослит-издатовских Чагинских архивах, и который удалось раскопать только в 70-е годы и издать книжкой в газете.
У какого другого хватило порыва, одиноко, без всякой подмоги чужой, неуклонно, как корм чьи и водоливы, править доверху душами полной боржой. И как раз глубина моего сумасбродства, от которой таких навидался я бед, скоро даст вам почувствовать ваше сиротство и забросит в грядущее издали свет.
Третий голос.Спасибо. Вот мы и почувствовали, что такое почва и судьба. Но слово для реплики просто Александра Абрамовича.
Четвёртый голос.Я с глубоким волнением выслушал речь Евгения Борисовича, который очень красочно и правдиво рассказал нам о трагических обстоятельствах великого поэта Бориса Пастернака. Многие из нас знают это, тяжело очень переживали и переживают, И мы думаем о том, что все, что порядочные люди в силах сделать, они будут делать для того, чтобы хотя бы посмертно добиться того, чтобы литературное наследие Пастернака было должным образом отпечатано и стало всем доступно.
Единственное, почему я попросил реплику, это потому, что у Евгения Борисовича получилось так, что, собственно, Борис Пастернак вроде и нехотя, вроде и как-то, в общем, как тяжкую обузу смотрел на свою работу переводчика. Вы знаете, житейски это может быть и так. Но для русской литературы и русской поэзии то, что сделал Пастернак-переводчик, не менее ценно, чем то, что он сделал как оригинальный поэт. Это великие и прекрасные творения. Мы уже теперь не представляем себе Шекспира по-русски без Пастернака. Борис Пастернак создал один труд, равного которому в русской литературе вообще нет.
Это его перевод Фауста. Это конгениальное произведение. Вот когда говорят о том, что переводчик в стихах соперник, так вот Фауст Пастернака это соперник Фауста Гёте. Это гениальное совершенотворение, имеющее самостоятельное литературное значение. И тот прекрасный перевод Словацкого, которым закончил Евгений Борисович, говорит нам о том же, что да, обстоятельства вынудили Пастернака заниматься переводом, но это такое же оригинальное творчество, такое же богатое творчество, такое же прекрасное, обогатившее русскую поэзию, русский литературный язык, стихотворную технику.
Мы еще долго будем изучать, собственно, мы только начали изучать переводческую работу Пастернака, которая, об этом не может быть двух слов, она неотделима от его всего остального поэтического творчества. Что это интегральная, так сказать, часть поэзии Пастернака, это великий, прекрасный его вклад в литературу, который заслуживает того, чтобы мы перед ним так же преклонялись, как и перед его поэзией, так сказать, собственной.
Это тоже собственное и великое творчество Пастернака.
Пятый голос.Я хочу поблагодарить Александра Абрамовича и сказать, что я этого не только не отрицаю, но это большое мое счастье. Просто я рассматривал несколько с другой стороны. И еще раз его поблагодарить уже не первый раз за сегодняшний день.